Таймлайн
Выберите год или временной промежуток, чтобы посмотреть все материалы этого периода
1912
1913
1914
1915
1916
1917
1918
1919
1920
1921
1922
1923
1924
1925
1926
1927
1928
1929
1930
1931
1932
1933
1934
1935
1936
1937
1938
1939
1940
1941
1942
1943
1944
1945
1946
1947
1948
1949
1950
1951
1952
1953
1954
1955
1956
1957
1958
1959
1960
1961
1962
1963
1964
1965
1966
1967
1968
1969
1970
1971
1972
1973
1974
1975
1976
1977
1978
1979
1980
1981
1982
1983
1984
1985
1986
1987
1988
1989
1990
1991
1992
1993
1994
1995
1996
1997
1998
1999
2000
2001
2002
2003
2004
2005
2006
2007
2008
2009
2010
2011
2012
2013
2014
2015
2016
2017
2018
2019
2020
2021
2022
2023
2024
2025
Таймлайн
19122025
0 материалов
За столиком у широкого окна
Воспоминания о работе с Юрием Олешей

Юрия Карловича Олешу при всех сменах его душевного состояния я запомнил как человека радостного и неизменно оживленного. Казалось, мысль его не знает отдыха и работает без устали. Все для нее могло стать темой — великое и малое.

Слушать его было ни с чем не сравнимым наслаждением. Пришедшая на память дневниковая запись Толстого, нескладная витрина продмага, донесшийся из открытого окна звук рояля, странное лицо встречного прохожего — все способно было разбудить воображение Олеши. Оно начинало работать, я завороженно приникал к словам моего собеседника, и мне начинало казаться, что волшебство поэтического творчества свершается у меня на глазах.

Так оно, конечно, и было. Но в полную меру сумел я это оценить лишь в обстоятельствах, о которых пойдет речь.

В середине тридцатых годов мною овладело настойчивое стремление поставить антифашистскую картину. Готового сценария не было. Найти автора я не сумел. Но мне казалось, что я смогу написать сценарий сам. Я хорошо знал дофашистскую Германию, долго в ней жил. У меня был опыт сценарной работы. Остальное должна была довершить увлеченность.

Трудился я действительно с полной отдачей сил, и довольно скоро работа приблизилась к концу. Вот здесь-то и наступил момент, когда внезапно мои радужные надежды сменило гнетущее разочарование. Сценарий получался грубо информационным, иллюстративным. В нем отсутствовала жизнь. Это был идеологический скелет. ‹…›

Итак, все рухнуло, и я готов был отказаться от своего замысла. Но под развалинами шевелилось что-то живое: тема, фабула, в которой она могла быть выражена, уцелела. Необходимо было умение выразить мир поэтически обобщенно. Быт и проза тут не годились. К тому же не хватало знакомства с нацистской Германией. Не из чего было черпать художественные подробности, выразительные детали. А без них изображение жизни выглядело плоским, примитивным. Приподнять идею и тему над бытом я не мог. Это сумел бы только писатель «типа» Олеши. Я стал мысленно перебирать кандидатуры. Но в голову ничего не приходило, и я приуныл. Внезапно меня осенила простая мысль: «А почему собственно нужен писатель „типа“ Олеши, а не сам Олеша?»

И я ринулся к телефону.

Вот при каких обстоятельствах произошло наше первое деловое свидание. Оно состоялось в кафе «Националь». Во второй половине тридцатых годов это было привычное место встреч писателей, кинематографистов, актеров. Здесь в дневные часы можно было застать видных представителей художественной интеллигенции. Других посетителей днем было мало. За столиками шли оживленные разговоры о новых произведениях литературы, о фильмах и спектаклях. Выносились приговоры, шла оживленная котировка художественных ценностей. Олеша был завсегдатаем этого своеобразного дневного клуба. Я тоже. Мы были знакомы друг с другом, но не очень близко.

И вот я в «Национале». На этот раз по делу. Юрий Карлович сидит за одним из столиков у широкого окна, просматривает газету, пьет кофе. ‹…›

— Так в чем же дело, Мачик? — спрашивает Олеша, как всегда сокращая мою фамилию. Я довольно многословно объясняю ситуацию. Заскучавший Юрий Карлович начинает отклонять беседу в сторону.

Теперь, когда я вижу Олешу совсем близко, он кажется мне похожим на Бетховена — черты его лица резковаты, подбородок квадратен. Это может быть свойством многих. Но в серых глазах Олеши — больших и прекрасных — светится столько юмора, душевной тонкости, что в голову идут сравнения только с гениями. Редкое сочетание бетховенской внешности и моцартовского душевного склада бросалось в глаза.

Тем временем наш разговор за столиком продолжался.

— То, что вы написали, при вас? — спросил Олеша.

Я протянул ему свою неудавшуюся рукопись с таким видом, словно она была концом веревки от петли, накинутой на мою шею. ‹…›

Прошло часа полтора. За это время Олеша умудрился все же дочитать мою рукопись. Как человек деликатный и добрый, он не стал распространяться, но лишь наотрез отказался от соучастия.

Тщетно, хоть и с большим жаром, объяснял я, что прошу все начать заново и нисколько не претендую на соавторство.

— Тем более! — сказал Олеша, и я понял, что перспектива увеличения объема работы отнюдь не увлекает его. ‹…›

Начав с решительного отказа, Олеша под натиском моих энергичных доводов дал согласие, как он выразился, «отредактировать» рукопись. ‹…›

Было решено, что моя рукопись будет принята за черновую основу.

— За рабочую гипотезу, — резюмировал я.

Это была моя первая оплошность. Олеша приумолк. Я почувствовал, что сделал ложный шаг, но совершенно не понимал, в чем он заключался.

Разговор продолжался. И тут мной была допущена вторая оплошность.

— Да, да... — сказал я, — сейчас сценарий очень фрагментарен. Надо концентрировать обстоятельства вокруг главной коллизии...

Я осекся. Олеша смотрел на меня изумленно и осуждающе. Я почувствовал, что краснею, хотя все еще не понимал, в чем состоит моя вина.

— И давайте, Мачик, условимся, — сказал Олеша, как бы продолжая разговор, — на вас будет лежать конструирование хрии и синопсиса. Согласны?

Вон оно в чем дело! Все прояснилось: мои «тенденции», «фрагментарность», «коллизия», «рабочая гипотеза» не прошли даром — «синопсис» и «хрия» были отмщением. Юрий Карлович терпеть не мог демонстративного наукообразия. В частности, не выносил греко-латинской искусствоведческой терминологии. Долго еще при встрече со мной Олеша осведомлялся:

— Ну как обстоят дела с хрией?

И прощаясь:

— Не забывайте о синопсисе! ‹…›

Когда на следующий день я пришел в кафе «Националь», Олеша сразу же приступил к делу. Работа началась все за тем же столиком у окна. Здесь она продолжалась много месяцев и здесь же закончилась, когда был написан сценарий «Вальтер»[1]. ‹…›

Олеша писал. По временам он отрывался от своих листков и смотрел на простиравшееся за окном небо. Потом снова принимался писать. Почерк у него был очень красивый, почти каллиграфический. Иногда Юрий Карлович останавливался и, немного подумав, старательно обводил карандашом несколько строк и аккуратно их заштриховывал. Грязи, помарок, вписанных слов в его рукописи почти не было. Листки казались по-утреннему умытыми, свежими и чистоплотными.

Я любовался этим человеком. Он был поразительно красив, когда работал: покоен и задумчив. Немного грустен.

— Работаем, Юра? — раздался чей-то резкий, бесцеремонный окрик. Я вздрогнул. Мне захотелось вскочить и ударить негодяя. Но Олеша и ухом не повел. Он продолжал писать.

— Ну, ну, не будем мешать, — послышался тот же, но, по счастью, уже удаляющийся голос.

У меня отлегло от сердца: на этот раз опасность миновала. Но не надолго. Появился вчерашний знакомый. Он был порядочный человек — увидев, что Олеша работает, прошел мимо. Но Юрий Карлович заметил его и окликнул. Отодвинул листки и карандаш, потянулся. Потом, протянув мне кипу небольших — в полстраницы листков, сказал:

— Вот вам, Мачик, начало... Потом я перепишу. А пока пейте кофе и читайте.

Он обернулся к своему вчерашнему собеседнику, и между ними завязалась беседа. Я держал в руках листки и чувствовал, что отчаянно волнуюсь, хотя не понимал — почему, собственно. Причина, видимо, заключалась в том, что когда я наблюдал за Олешей во время его работы, во мне возникла слепая, но непоколебимая уверенность, что я присутствую при рождении чего-то прекрасного. Теперь я боялся разочарования и читать начал с трепетом.

Нет, я не разочаровался. ‹…›

В моей рукописи места и время действия безмерно расплылись под воздействием заботы о наилучшей иллюстрации замысла. Теперь же, у Олеши, коротенький отрезок времени обрел наглядность, стал картиной одного из важных моментов человеческой жизни. Но этого оказалось достаточно, чтобы превратить их из иллюстрированных отвлеченностей в жизненную реальность, проникнутую теплом человечности и поэзией.

В отрывке речь идет о троих. Мы узнаем, что они — хорошие, дружные ребята. Несколько слов диалога, пара реплик, и нам становится ясно, что происходит развязка давно возникших отношений: девушкой сделан выбор. Отвергнутый старается скрыть печаль, и разве не очевидно при этом, что он мужествен, умен и скромен? А девушка? Не ясно ли, что она честна и прямодушна? Ну, а счастливый соперник? О, этот, видимо, не очень-то любит себя беспокоить. Все точно, понятно, выразительно.

А чем достигнуто? Отсутствием лишнего. Оно решительно устранено. Но то, что осталось, заставляет в себя всматриваться, замечать каждую мелочь и проникаться пониманием ее значения. ‹…›

А разве не поразительно совмещение крайней сжатости изображения с ощущением спокойной неторопливости. И то, что Олеша начинает антифашистский сценарий очень интимной лирической сценой, светлой и грустноватой, тоже очень важно: так подготавливается драматическая ситуация, которой суждено с особой силой обнаружиться при столкновении хрупкого личного мирка с могучими и жестокими социальными силами. А как изящен и музыкален диалог, как элегантно осуществлено сплетение обстановки и происходящего действия. И можно ли не заметить, что изображение человеческих чувств решено в нем средствами высокой поэзии? ‹…›

Вальтер послан в аптеку за лекарством. Он напряжен до предела — у лекарства трудное название, его необходимо удержать в памяти. Олешей об этом сказано так: Вальтера можно сейчас сравнить с человеком, который, двигаясь под деревьями, пытается сохранить на рукаве один и тот же узор.

У меня в рукописи было написано примерно следующее: «Вальтер в комнате Мари. Разговаривают шепотом. Ему очень хочется есть, но он пытается это скрыть, хотя невольно посматривает в сторону стола, на котором загадочно белеет прикрытая салфеткой тарелка». Вот как Олеша отредактировал это место:

Вальтер стоит у шкафчика.

— Какой странный шкафчик, Мари!

Голос Мари. Ты просто хочешь кушать, Вальтер...

Вальтер открывает шкафчик:

— Ого!

Извлекает консервную банку.

— Это что?! О! Это такой соус... И хлеб! Смотри...

Все стало живым, из описания превратилось в действие, а интонация добродушного юмора сняла налет бытовизма. ‹…›

Одно свойство среди ряда других сообщало творческому могуществу Олеши неповторимую привлекательность: о чем бы он ни писал, на всем лежал отблеск пленительного своеобразия его личности.

Олешу неизменно привлекал к себе загадочный мир нерешенных вопросов бытия. Словно под строгим секретом, с интонацией огромной значительности Олеша сообщал собеседнику свои поэтические гипотезы. К тому же у него было поразительное умение снимать с обычных явлений налет обыкновенности, видеть в них необъясненное. ‹…›

В моей рукописи существовал некий угнетенный нацистами провизор. Он был узником концлагеря, его били, над ним потешались. В этом только и заключалась его сценарная функция. Кроме того, что он был провизором, придумать ему какую-либо конкретность я не мог. Олеша, наоборот, обозначил этого персонажа обобщенней, назвав его аптекарем. Этим он вывел его из быта. Аптекарь может быть персонажем сказки, провизор — нет. Пребывание персонажа на низкой социальной ступени сохранилось. Главное же — это то, что аптекарь приобрел человеческую сущность, выраженную поэтически. Вот одна из его реплик, обращенная к другому заключенному:

— Я ничего не понимаю, Клаус. С одной стороны, есть аптеки... Клаус, аптека! Это же символ помощи! Человеку продают порошок, когда у него болит голова... А с другой стороны, ночью входят к беззащитным людям убийцы и разбивают им головы.

Еще пример. В кадре — часовщик, человек, казалось бы, совсем уже «сниженной» профессии. Вот каким он предстает в изображении Олеши:

Часовщик.

Образ кропотливости.

Старик, разбирающий механизмы. Отрицание суеты. Старик, презирающий время.

Ведь сколько понадобится времени на то, чтобы подержать в маленьких щипчиках хотя бы в течение одной секунды каждую из этих рассыпанных перед ним микроскопических частиц!

Часовщик ведет себя так, как будто он располагает еще многими годами. Как будто он знает, что будет жить вечно.

В жилой части мастерской часовщика — явка коммунистического подполья. Старик находится на страже. Он проверяет пароль у приходящих. Как часто мы видели в фильмах приход на «явку». И всякий раз здесь не содержалось ничего другого, кроме простой информации. А вот как это у Олеши:

В комнате полумрак. Тени. Только стол освещен перед часовщиком.

Часы. Движение маятников.

Сухое щелкание.

Смотрят со стен часы. Кажется, что они смотрят. Циферблат выразителен. Это странное лицо.

Входит Пауль. Спрашивает:

— Ну, как время, старик?

Старик смотрит на Пауля. Откинулся. Сказочный глаз часовщика...

Часовщик. Время?

— Да. Что можно сказать о времени, старик?

— Время еще не пришло! — отвечает старик.

‹…›

Затем происходит налет на подполье, старик гибнет.

Лежит мертвый часовщик. Часы идут. Стук часов. Часы бьют. Музыкальные фразы.

Этот кадр тает.

На тающем кадре появляется надпись: «ВРЕМЯ ШЛО».

Так замыкаются оба значения сцены — фабульное и поэтическое. ‹…›

Олешу отличала бесконечная требовательность к своему литературному труду. Он обнаруживал ненасытную потребность улучшать написанное, совершенствовать даже то, что мне, например, казалось верхом совершенства. Самым тяжелым в нашей совместной работе оказалась для меня необходимость отнимать у Юрия Карловича законченные и многократно им отшлифованные странички. По доброй воле, помнится, Олеша не отдал мне ни одной из них. Чтобы овладеть ими, приходилось прибегать к хитрости, а иногда — и к насилию даже. Только перепечатав отнятые или похищенные заветные снимки, я возвращал Олеше оригинал.

Так вот, несмотря на такую требовательность к своей работе, Юрий Карлович не любил, чтобы она протекала в скучной обстановке. Он искал для нее фона, свободного от кабинетной тоскливой замкнутости. ‹…›

Ему нравилось работать в кафе, когда днем там собирались для беседы знакомые люди. В минуты отдыха ему было приятно перекинуться с ними шуткой, острым словом. Это освежало его, и он продолжал работать.

Мачарет А. За столиком у широкого окна. Воспоминание о совместной работе с Ю. К. Олешей над сценарием фильма «Болотные солдаты» // Искусство кино. 1970. № 10.

Примечания

  1. ^ Фильм, который я по нему поставил, получил в прокате название «Болотные солдаты».
Поделиться

К сожалению, браузер, которым вы пользуйтесь, устарел и не позволяет корректно отображать сайт. Пожалуйста, установите любой из современных браузеров, например:

Google Chrome Firefox Opera