В Киеве в марте этого года я увидел фотографию Довженко шестнадцатого года. Я остался вдвоем с ней, с молодым Сашко, и смотрел на это лицо. Что оно мне говорило? Я глядел в его глаза и не мог ничего прочесть в этом лице. Это было лицо человека иного мира. Я в эту фотографию не верил. Мне было досадно, что мне ее дали. Мы совершенно изменились — даже физически. Лицо, облик у нас другой. Мы прожили несколько жизней.
Довженко — сын крестьянской семьи, его бабка слыла колдуньей и ворожеей, он сын украинской земли, он видел только маленький ее клочок — свою деревню. Этот человек выходил из своего детства, он шел как слепой, он лишь постепенно прозревал...
Как становилось наше искусство, где было наше место — вот о чем надо говорить.
Разве речь может идти об одном фильме? Это только кусочек жизни. Давайте говорить о целом. Без целого мы ничего не сможем понять. ‹…›
Шла революция. Мы ее любили, мы много сделали для нее по-настоящему. Но идти было трудно, и много было срывов. Сможет ли Довженко, когда будет рассказывать о своей жизни, не сказать, что он жил трудно и что тысячи вещей ему были неясны и еще не одинаково дороги?
Но художник рождался. Была жажда движения. Высокая поэтика времени, которая вступала в бой со старыми канонами и традициями, — она уже владела нами. Где-то в двадцатом году МЫ начинали что-то писать на фронтах. Где-то на севере, в агитпоезде, что-то начинал творить Эйзенштейн.
Рождались художники. Слепые глаза раскрывались! Мы начинали понимать новое. Мы начинали видеть новый мир. Мы начинали знакомиться друг с другом. Мы влюблялись в нашу революцию. Мы по-новому начали любить родину.
Мы прожили двадцатый год! Вспомните этот двадцатый год! Надо было сопротивляться, надо было действовать, надо было драться.
На Украине тогда было трудно. Борьба на Украине продолжалась очень долго. Она захлестывала многих, и многие из дорогих товарищей ушли из этой жизни и из искусства.
На Украине, в очень трудных условиях, рос Довженко. Его первые революционные порывы подавлялись: «За то, что ты делаешь, ты будешь уничтожен». Надо было иметь силу гордости, силу вызова, чтобы ответить: «Ни, не поддамся. Не буду уничтожен».
Довженко полюбил революцию, он искал — и он нашел. Он увидел лицо революционной Украины, лицо бессмертного большевизма, лицо Красной Армии. Тогда он дал свой «Арсенал». У этого человека складывалось свое представление об искусстве. Довженко работал. Когда он создавал фильм «Земля», он верил в нее, в эту напитанную огромными соками землю. Критика не поняла художника. Все творчество Довженко сосредоточилось на понимании нового человека. Он дает его в «Арсенале», он дает его в «Земле». У него бывают неверные формулировки, но он идет вперед требовательно, жадно, и после своих ошибок он вновь ищет правильных путей в новой работе. Ему бывало трудно работать, бывало еще труднее рассказать обо всем, что накопилось, что хотелось отдать искусству. ‹…›
Он берет крупные темы: что есть человек, что есть жизнь, что есть отдача наших шестидесяти - семидесяти лет, которые отпускает жизнь на существование на этой земле, что на этой земле успевает сделать человек, как относится к друзьям, к себе, к людям и в первую очередь к революции. Он ставит крупные вопросы — вопросы смерти, вопросы дружбы, вопросы доблести, героизма. Он бьется над самым основным и важным.
И тогда, когда в искусстве многие копаются в быту, в быту, который каждый год меняет волна истории, — над ними подымается художник, который думает о времени, о борьбе, художник, которого занимают главные проблемы нашей эпохи. Довженко мыслит. Жалок тот художник, который не знает постоянного волнения и не анализирует: что я создал, что я сделал? Нужно стоять до конца и биться с этим страшным, враждебным нам миром, который хотел бы всех нас отправить в могилу. Довженко выходит на эту борьбу и говорит: буду биться за социализм, за революцию. Он борется! И это большое искусство, это искусство страшной отдачи. Это искусство взволнованное, это искусство, которое умеет поднять людей и направить их на борьбу. Мелкое, бытовое искусство, подкупающее, увеселяющее, ничего не стоит.
К войне, повторяю, нужно быть абсолютно готовыми, идейно вооруженными. Эту вооруженность идеей Довженко ведет из фильма в фильм.
Нельзя говорить, оборонный это фильм или нет. Это фильм жизни. И вновь Довженко под градом упреков наших критиков. И сегодня чувствуется в нем страшная усталость. Два c лишним года отдачи — и большой результат. Таких у нас единицы. У нас выходит сто, сто пятьдесят, двести фильмов, а мы о них не говорим. Фильмы Довженко заставляют нас думать.
Я не аналитик, я просто художник, но, когда я всматривался в Глушака, мне виделся и сам Довженко. И я думал: с кем он говорит? Мне кажется, он говорит со своим собственным прошлым: старая дружба, взращенная на Украине, в детстве. И Довженко стреляет в эту дружбу. Он стреляет в людей, которые когда-то были с ним. Стреляет и отворачивается от них. Тут дело в решении крупнейших вопросов войны и жизни.
Довженко идет с этим фильмом к народу, Довженко говорит в этом фильме о войне, которая грядет. Он говорит о том, что существует борьба. ‹…›
Дело вовсе не в сюжетных решениях, дело вовсе не в Дальнем Востоке, потому что, возможно, борьба будет на западном фронте. Дело в том, как будут вести себя люди. И вот эта спокойная походка партизан, вскинувших винтовки, — это будущий ход миллионов мобилизованных людей; эти оставшиеся женщины будут решать с председателями колхозов и фабкомов, как быть дальше, как вести страну дальше.
Мне пришлось говорить с одним из председателей колхозов на Украине. «Что ты будешь делать в день ухода на фронт?» — «Утром, говорит, соберу всех с музыкой, соберу баб, мужиков, в общем в день ухода план заготовим». ‹…›
Довженко не был партизаном и был первый раз на Дальнем Востоке, но он рассказывал, что он думает о судьбе народа, о том, что мы будем брать винтовки, о том, как мы последним поцелуем будем приникать к женам, о том, как будем оставлять детей, о том, как будем драться и бить врага. Он говорит своим фильмом врагу: «Тронуть нас — не выйдет». Эта формула хороша. Действительно, не выйдет.
Довженко говорит своими фильмами о движении, о народе, о людях.
Чем откровеннее, чем сильнее, чем бесстрашнее человек в искусстве — тем лучше. Надо объявить беспощадную войну среднему, мелкому искусству. Мы даем искусство, которое опрокидывает американские фильмы. Надо создавать большое искусство и потому, что перед нами большие задачи, и потому, что может быть большая война, могут быть большие испытания.
Фильм «Аэроград» предупреждает капиталистический мир: у нас есть что противопоставить вам!
Завтра Довженко, отдохнув на юге или в тайге, пойдет дальше. Как он будет работать над «Щорсом» — я не знаю. Буду ли я работать с ним — тоже не знаю, но мы будем идти на самые боевые участки требовательно, страшно напряженно, мы будем идти, отбрасывая помехи.
«Аэроград» — свидетельство большого, радостного движения. И в этом есть заслуга Довженко.
Я приветствую моего друга, большого художника нашего искусства, приветствую его мужество, его сердце, которое открыто людям, приветствую его искусство, которое будет вооружать народ и двигать его в бой, потому что бой может быть завтра!
1935
Вишневский Вс. Статьи, дневники, письма. М.: Советский писатель, 1961.