Пожилой человек — профессор Никодим Васильевич Сретенский — шел не спеша по одной из линий Васильевского острова, постукивая тростью о тротуар. Была весна, но еще совсем ранняя, совсем молодая, и профессор был в пальто, на голове его была солидная фетровая шляпа.

Он открыл калитку одного из старинных домиков, вошел в палисадник, взошел на старое, слабое крыльцо, нажал кнопку звонка. Дверь открыла худая пожилая женщина — Эльза Ивановна, домработница Никодима Васильевича. Она приняла его пальто, трость и шляпу.

— Обед готов? — спросил Никодим.

— Все готово, профессор, — чинно ответила Эльза Ивановна.

Он прошел в большую комнату, где был уже накрыт обеденный стол, снял пиджак, приблизился к древнему рукомойнику и стал тщательно мыть руки и — палец за пальцем — вытирать их. И между ним и Эльзой Ивановной шел такой разговор:

— Ну-с, как почивали сегодня, Эльза Ивановна? Лицо ваше выражает тревогу.

— В понедельник ухожу от вас, Никодим Васильевич.

— Куда, осмелюсь спросить?

— На курсы вагоновожатых.

— Вы их не одолеете, любезная Эльза Ивановна.

— Прошу не беспокоиться обо мне! — сказала, вспыхнув, Эльза Ивановна. — Не помирать же мне в прислугах!

— Я вижу, вы просто скверно спали, почтенная Эльза Ивановна. Что так? Опять боль в колене?

— Да, боль в колене! — в гневе заметила Эльза Ивановна.

— Я много думал о ваших страданиях, добрейшая Эльза Ивановна, — сказал Никодим, накидывая пиджак и направляясь к столу. — Я много и напряженно думал. И знаете, к чему я пришел?

— К чему?

— К мысли, что вас можно поздравить. Видите ли, каждому человеку дано под старость примерно пять порций хвороб. И надо просто-напросто ликовать, когда в зачет принимается боль в колене.

— Но вы-то ничем не больны?!

— А вот это самое страшное, Эльза Ивановна! Мне все еще предстоит. Прошу, принесите борщ.

Эльза Ивановна вышла, Никодим начал перебирать дневную корреспонденцию, лежавшую рядом с его прибором. Раскрыл крохотный ящичек. Там лежали маленькие деревянные солдатики. Профессор вынул из кармана увеличительное стекло и стал разглядывать их, сладко мурлыча. Вошла Эльза Ивановна с супницей и налила в тарелку профессора борщ.

— Кто это вам прислал? — спросила она.

— Один польский коллега, — сказал Никодим, с аппетитом кушая борщ. — Перворазрядный химик, но ни бельмеса не смыслит в солдатиках… Я химик, может быть, и похуже, но в солдатиках знаю толк. Солдатики — это моя страсть.

Эльза Ивановна безнадежно махнула рукой.

— Человек в жизни должен чем-нибудь увлекаться, — сказал профессор, — или он редька, а не человек. Страсть движет миром, милая Эльза Ивановна. Она низвергает царства, она заставляет мужчину раздирать на себе одежды, чтобы прильнуть к женщине, прекрасной в своей наготе.

— Тьфу, гадость! — сказала Эльза Ивановна и пошла за вторым блюдом на кухню.

Раздался звонок, Никодим пошел отворять. Вошла юная девушка, неся баулы и свертки. Никодим опешил.

— Прошу извинить, — сказал он. — Вы, простите, к кому?

— К тебе! — откликнулась девушка и весело улыбнулась, глядя на его растерянное лицо. — Я твоя дочь. Меня зовут Тася. Мама сказала, чтобы ты подготовил меня в университет. Мама сказала, что ты по-прежнему не женат. Это правда?

На следующее утро Никодим проснулся у себя в кабинете от странных глухих звуков, доносившихся откуда-то с потолка.

Он накинул халат и взбежал по лестнице. Тут, в мезонине, были две теперь давно нежилые комнаты. В одной из них, заваленной старой мебелью, корзинками, дряхлыми чемоданами, была его дочь, столь внезапно возникшая вчера из весенней мглы. Одним пальцем она наигрывала на фисгармонии.

— Доброе утро.

— Ой, папка! — сказала она, обнимая, и крепко-крепко прижала к себе отца. — Значит, вот ты какой. Ой, хорошо иметь папку!

Он растроганно ее поцеловал.

— Значит, ты тут живешь? Всю жизнь? В этом домике?

— Да. Я жил здесь сперва гимназистом, затем студентом, потом доцентом, затем профессором. Сперва с родителями, а когда их не стало — один.

— И много тут комнат?

— Много. Я занимаю только нижние две. В них тоже все не очень устроено. Однако это гнездо, согретое тем, что человек в нем ест, спит, вздыхает, стремится понять суть явлений и даже порой ухватывает эту суть.

— Как ты смешно говоришь!.. Нет, это совсем не плохая комнатура, — заключила Тася, оглядываясь вокруг. — Если ее помыть, поскоблить и выкинуть весь этот хлам.

— Это не хлам, — возразил отец.- Это вещи моих родителей. Мое детство.

Она быстро перебирала что-то, сваленное в углу.

— Послушай, а это что такое?

— Это? Гм-мПо-моему, штора.

— Сказочный материал! — сказала она, просияв. — Можно, я из него что-нибудь сделаю? Да еще отошлю одну штору маме?

— Можно, — согласился отец. — А как у нее с мужем?

— У кого?

— У мамы твоей.

— Нормально, — ответила Тася, накинув на плечи штору и оглядывая себя в стекло окна. — Правда, она слишком ему угождает. А это никогда не кончается хорошо. Это даже я знаю.

— Ишь какая премудрая!

— Просто я знаю жизнь, — ответила дочь.

— Поздравляю тебя. Не многие могут этим похвастаться!

Тася взглянула на отца.

— А я думала, ты другой, — сказала она. — Даже боялась тебя.

— А теперь?

— Чего же такого бояться?

— Пойдем погуляем, — сказал отец. — Я покажу тебе Ленинград.

Они шли по набережной Мойки. Был светлый, сверкающий день.

— Если я чего-нибудь знаю, так этот город, — говорил Никодим. — Я исходил его еще гимназистом. Прошло всего три года после войны, но взгляни, как он вновь прекрасен! И знаешь, каким я его больше всего люблю? Под мелким-мелким дождем, когда…

— Брр! — содрогнулась дочь.

— …когда, — продолжал отец, — промозгло и сыро, и во дворах волшебно пахнет дровами, и полощутся баржи и тоже пахнут дровами, и зонтики в брызгах, и шляпы в брызгах, и с Адмиралтейства стекают ручьи… Вот это, душа моя, я люблю. Сырость, плеск, водосточные трубы, калоши, поднятые воротники.

— Кошмар! — откликнулась дочь.

— И, вообрази, я когда-то сумел внушить эту привязанность твоей маме. К водосточным трубам и поднятым воротникам.

Тася и Сретенский сидели на палубе речного трамвая.

— Скажи, а как вы познакомились с мамой?

— За двенадцать лет до войны. Я был уже ученым, а она обыкновенной студенткой. Я был чертовски сметлив, а она — обыкновенно. Я читал книги с восторгом или презрением, а она обыкновенно. И только единственное, в чем у нее было преимущество передо мной, это то, что я ее обожал. А она меня нет. Однако, заметь, преимущество это весьма значительное.

— А как вы с ней разошлись?

— Представь себе, без затей. Через год после загса появилась ты. А еще через год — твоя мама уехала вместе с тобой к своей маме. И уже не приезжала сюда и не привозила тебя.

— Ненормальные вы оба: ты и мама. Жили бы вместе, и я бы с вами. Сошлись, разошлись. Зачем? Она тебе писала?

— Всего один раз. Написала, что встретила человека, и полюбила его, и видит в нем спутника жизни по гроб. И просит забыть о ней и прислать развод. Прости и забудь!

— И ты простил?

— Простил. Прощать — это я могу…

Сретенский и Тася идут вдоль решетки, за которой ребята играют в футбол. Останавливаются, смотрят на играющих ребят.

Они стояли неподалеку от большого старого здания с колоннами. Никодим сказал:

— Здесь помещалась моя гимназия…

— А! — откликнулась дочь. Она сосала эскимо и делала это экономично и сосредоточенно.

— Здесь, в этом садике, заливали каток, — продолжал он. — Нет, здесь, левей… Возле этого дуба. Господи, сколько радостей и волнений связано с этим катком!

— А! — безразлично откликнулась дочь.

Стоял, ссутулясь, дуб, на нем — далеко в высоте — шумела листва, а под ним, там, где когда-то лежал каток, теперь возле вытоптанной прохожими площадки рядами выстроились гаражики из железа и кто-то возился возле «эмки».

И вдруг, словно подчиняясь неукротимой силе воспоминаний, стерлись гаражики, растворилась «эмка», заблестел лед. И закружились по льду невнятные, стертые снеговые вихри. Зазвенел вальс. Мелькнуло бегущее очертание девочки в вязаной шапочке, в шубке и на коньках.

Снова мелькнуло. И снова мелькнуло. Но все, как туман, быстролетность, расплывчатый миг…

— Да, прошла жизнь! — сказал Никодим.

— А? — откликнулась дочь.

Она потормошила отца за рукав.

— Что с тобой? — спросила она. — О чем ты все время задумываешься?

Он встрепенулся.

Опять было лето, и шумел листвой дуб.

— Нельзя так задумываться! — сказала ласково Тася и пальчиком разгладила его лоб. — От этого бывают морщинки!

Габрилович Е. Монолог. Сценарий // Габрилович Е. Избранные сочинения в 3 т. Т. 3. М.: Искусство, 1983.