Таймлайн
Выберите год или временной промежуток, чтобы посмотреть все материалы этого периода
1912
1913
1914
1915
1916
1917
1918
1919
1920
1921
1922
1923
1924
1925
1926
1927
1928
1929
1930
1931
1932
1933
1934
1935
1936
1937
1938
1939
1940
1941
1942
1943
1944
1945
1946
1947
1948
1949
1950
1951
1952
1953
1954
1955
1956
1957
1958
1959
1960
1961
1962
1963
1964
1965
1966
1967
1968
1969
1970
1971
1972
1973
1974
1975
1976
1977
1978
1979
1980
1981
1982
1983
1984
1985
1986
1987
1988
1989
1990
1991
1992
1993
1994
1995
1996
1997
1998
1999
2000
2001
2002
2003
2004
2005
2006
2007
2008
2009
2010
2011
2012
2013
2014
2015
2016
2017
2018
2019
2020
2021
2022
2023
2024
Таймлайн
19122024
0 материалов
История маленькой девушки
Е. Габрилович о первом просмотре «Машеньки»

Сценарий был принят и пошел в производство. Через несколько месяцев началась война, и съемки были перенесены в Алма-Ату. Я уехал на фронт военным корреспондентом газеты «Красная звезда».

В начале 1942 года в глухую, военную, темную, промерзшую Москву пришла на окончательное решение министра кинематографии картина «Машенька». Случилось так, что это малозаметное для всех, кроме меня, событие совпало с моим приездом с фронта в редакцию «Красной звезды».

Меня позвали на просмотр, который должен был начаться не то в час, не то в два ночи. Я жил в почти пустой гостинице «Москва», где, как кажется мне сейчас, обитали тогда в основном одни журналисты и литераторы.

Я решил пойти в министерство пораньше, до начала комендантского часа. Но еще чуть раньше раздался телефонный звонок, и редактор «Звезды» предложил мне немедленно выехать на Северо-Западный фронт — шла попутная политотдельская машина. Захотелось сказать о просмотре, но не нашелся, сробел, смешался, вышел к подъезду с вещевым мешком да сел в машину. В час или в два часа ночи машина была уже далеко от Москвы, где-то возле Торжка.

Полгода редакция не вызывала меня обратно. О «Машеньке» ни слуху, ни духу. Потом появилось несколько рецензий. Были почти все они небольшие, в четверть колонки, написаны наскоро и состояли в основном из пересказа сюжета: за полтысячи километров было заметно, что рецензент всеми силами избегает оценки. Я решил, что «Машенька» провалилась. Это было горько, отчаянно горько, но тогда были вещи куда погорше, и вскоре все стушевалось во мне.

Однажды, когда я сидел в корпункте в Валдае и строгал карандаш, готовясь писать в редакцию просьбу прислать к весне сапоги и хлопчатобумажные портянки, прибежал наш фотокорреспондент, крича, что только что было радио и что я лауреат высшей премии государства. Я продолжал писать свое о портянках и сапогах, зная, сколь падки фотокорреспонденты на шутки подобного рода. Но он был так взволнован и так честно глядел мне в глаза, что, поколебавшись, я отложил карандаш и пошел выяснять в редакцию фронтовой газеты. Там все поздравляли меня и спрашивали, где посмотреть эту самую «Машеньку», принесшую мне награду. Но я-то и сам ни разу не видел ее.

Потом еще много раз меня поздравляли и в первом и во втором эшелонах и каждый раз спрашивали, где повидать картину. Она все никак не приходила на Северо-Западный фронт, думаю, по аннотационным данным, не содержавшим в себе ничего, кроме упоминания о любви. Да по правде сказать, я до сих пор не могу понять, как могла она понравиться тому, кто решал в те дни судьбу сталинских премий.

Я был отозван с Северо-Западного в августе 1942 года и вскоре командирован на Закавказский фронт. Мы прилетели в Тбилиси через Саратов, Гурьев, Баку и Каспийское море — так пролегала тогда воздушная трасса, другие были отрезаны войной.

В Тбилиси было тепло и ясно, и по утрам мерцал в далеком мареве снег в синем небе, над главным хребтом. После северо-запада здесь все казалось горячим, пестрым и удивительным.

А через несколько дней началось генеральное наступление гитлеровцев на Кавказ, и мы отправились на фронт — из Тбилиси на север. Весь день с утра мы ехали по Военно-Грузинской дороге — по шоссе туристов, ставшем дорогой войны. За безлюдными Млетами с их вцепившимися в камень садами, с их магометанским кладбищем из разноцветных надгробных камней стали встречаться войска, направлявшиеся на фронт. Нас перегоняли «виллисы», тащившие тяжелые пушки, «зисы» и «студебеккеры» с мотопехотой, мы перегоняли стрелковые части, конную артиллерию, госпитальные фуры, обозы. Стало прохладно, затем холодно, затем — чем выше мы поднимались — еще холодней, и вот с ходу мы влетели в зиму. В воздухе заиграли снежинки, и в Гудауре нас настигла метель.

На перевале гудел буран, сотни дорожников расчищали путь. Фигуры в шинелях то и дело возникали из снежной мглы, и хоть виднелись дощечки: «Внимание! Не останавливаться! Возможен завал!» — этот завал казался невозможным. Я вообще заметил, что там, где много людей, опасность кажется призрачной.

Мы ехали во Владикавказ. Немцы атаковали своим правым флангом, взяли Нальчик и шли на Владикавказ. Тамошний комендант выписал нам талончик на номер в гостинице, обещал предупредить на случай чрезвычайных обстоятельств, и мы отправились восвояси. Светила ущербная луна. Улицы были пусты. На перекрестках виднелись бетонные холмики дотов. Иногда проходили девушки с винтовками на ремнях, в ватных брюках, в кованых сапогах — патрули местной самообороны.

Утром мы выехали на фронт. Город был сильно побит: оборванные, болтающиеся по ветру трамвайные провода, согнутые трамвайные мачты, воронки на улицах и до самых верхних этажей темные брызги влажной земли, выплеснутой на фасад взрывом бомбы. Бесланское шоссе, устланное булыжником, то вдавленным в грязь, то вздымавшимся буграми, было запружено машинами и повозками. Вперед, к Беслану, сигналя и громыхая, двигались грузовики с войсками, назад, к Владикавказу, тянулись беженцы. Они жались к обочинам дорог, их мулы, быки, ишаки, впряженные в повозки со скарбом, медленно подвигались за ними. Коровы мычали от голода, и это мычание, этот вой смерти и гибели стоял над Бесланским шоссе.

В селении Коста неровной цепочкой тянулись блиндажики артполка. Мы зашли в штаб. Командира не оказалось- уехал в дивизию.

— Скоро приедет, — сказал нам начальник штаба. — Подождите, а чтоб не скучно, поглядите кино…

В подвале бывшей молочнотоварной фермы на стене было повешено белое полотно, возле проектора хлопотал фронтовой киномеханик. Бойцы сидели на двух садовых скамьях, на старых бочках и ящиках и на полу. Погас свет, заискрилось полотно, и я увидел свою фамилию, слабо мигавшую среди метеорных полос, рассекавших экран. Шла «Машенька»! Итак, тут, в селении Коста, вот сейчас я впервые увижу ее.

Я оцепенел. Эта история маленькой девушки и ее любви представилась мне такой несовместимой с тем, что пережили и перетерпели военные люди, сидевшие тут на бочках и на полу, такой ненужной и вздорной на фоне того, что гудело, кричало и плакало сейчас на шоссе! Мне стало не по себе. Но сбежать невозможно — подвал был весь в людях, люди сидели недвижно, не отрывая глаз от экрана. И поневоле я стал глядеть.

И вскоре фильм повел меня за собой. Режиссер и актриса добились самого главного. Машенька В. Караваевой была советская девушка, именно только советская, единственно наша, советская, достоверная в каждом жесте, движении, в том, как слушала она и как говорила, достоверная в платье, в улыбке, в походке, в глубочайшей своей каждодневности; ее нельзя было оторвать от нас и перенести в какой-нибудь зарубежный фильм, потому что она во всем была наша, жизнь наша, то, что мы знаем и видим, с чем мы сроднились, — наше бесценное, всегдашнее, неотделимое. И поскольку все это было такое неотделимое, вся эта Машенька с ее платьем, шапкой и башмаками, с ее ощущением правды и лжи, должного и недолжного в жизни, с ее точным внутренним знанием того, что верно и что неверно в отношениях людей друг с другом и со страной, — вся эта Машенька с ее правдой, упорством и чистотой обращалась в этом подвале в нечто значительное и необходимое, рассказывающее о всей нашей жизни, о чем-то нашем, важном и дорогом, за что надо биться сейчас насмерть, чтобы отстоять его от врага.

Фильм был таким, что Машенька показалась мне по праву пришедшей сюда, в этот военный подвал, по праву рассказывающей бойцам в шинелях и кирзовых сапогах о своей любви и жизни. Она была их, своя, всегда с ними — и тут, среди этих скамеек и бочек, и там, наверху, где уже начинался гул пушек и на ночь готовился решительный бой. Мне подумалось (впрочем, возможно, подумалось только мне), что в ней та гражданственность и героика повседневного, что составляют чудесную сущность жизни нашей социалистической страны.

И мне стало хорошо за нее, потому что я очень любил ее, хотя только тут познакомился с ней, с моей Машенькой.

Картина кончилась, зажегся слабый свет лампочки, все сидели молча. Я не смел поднять глаз от пола. Молчание продолжалось. Потом все встали и пошли к выходу, толпясь на лестнице.

Было уже почти совсем темно. Неясно виднелись возле старых конюшен солдаты. Ракеты резали облака. Кто-то крикнул:

— Васильев, где был?

— Кино смотрел.

— Смешное?

Васильев, который стоял, закуривая, закурил, затянулся, выдохнул, подумал, потом сказал:

— Не. Жизнь.

Вот и все, что я услышал тогда о картине. И, может быть, потому, что мне этого очень хотелось, я подумал, что это сказано в одобрение.

Габрилович Е. О том, что прошло. М.: Искусство, 1967.

Поделиться

К сожалению, браузер, которым вы пользуйтесь, устарел и не позволяет корректно отображать сайт. Пожалуйста, установите любой из современных браузеров, например:

Google Chrome Firefox Opera