Занавес, потом первая кулиса, потом вторая, и дальше пустое пространство.
А. Чехов. «Чайка»
Сценарий Сергея Бодрова-мл. «Морфий» написан целую вечность назад, но кажется, что его время настало именно сейчас. От рассказов Булгакова, взятых как точка отсчета, остаются только отдельные фабульные ходы, но меняется главное: никакой победы действия над хаосом. Текст Бодрова пропитан унынием и поражением, начиная с того самого момента, как доктор Поляков высаживается на дощатый перрон станции Сычевка, в серый мелкий дождичек и безнадежно пожухлый, заляпанный грязью плоский пейзаж. Поначалу кажется, что для достоверности происходящего хватит визуального ряда, созданного русскими передвижниками и народнической прозой, который любой русский человек восстановит с закрытыми глазами, — во всяком случае, Балабанов начинает именно с него. Но по ходу повествования эта прописанная в бытовом пространстве история смещается внутрь, пространство начинает деформироваться, сжиматься и расширяться в ритме пульса, и герой то оказывается за дверью шкафа в сортире, то вываливается в бескрайнюю метель с волками — соответственно, до и после укола. Понятное дело, что морфий может сделать с пространством все что угодно, но, похоже, у Балабанова есть в запасе кое-что еще.
Самый частый, отбивающий ритм, кадр — это взгляд камеры через окно. Чаще всего это окно докторского дома, из которого виден двор, лошади, мужички, — кстати, именно этот вид из окна больше всего похож на дагеротип или олеографию. Но есть еще окно флигеля, окно поезда, окно больницы, окошечко, сквозь которое выдают морфий... Понятное дело, что фильм, который начинается с прибытия поезда и заканчивается в кинотеатре, может позволить себе поиграть с рамкой-кадром, почему бы и нет. Но вот этот взгляд через окно, взгляд человека, отдельного от того, что за этим окном, отдельного и отделенного; взгляд настороженный и напряженный, длящийся и повторяющийся, что он там высматривает, какая-то чертовщина... И тут что-то начинает происходить, неуловимо меняться, идиллический дагерротип с мужиком и лошадками на дворе, вставленный в раму окна, на наших глазах набухает тревогой, смутным беспокойством, нервическим обострением, аллергией, действительно ли необходимо туда, за это окно, за эту дверь, выходить?! Что-то невероятно травматическое есть для героя в этой реальности, само по себе, без привходящих дифтеритных мужиков и пожженных соседей. «Морфием не лечатся», — говорит Анна Николаевна, но она еще не знает, что еще как лечатся, только не от боли, а от непрекращающегося ползучего ужаса, который почему-то, необъяснимо почему, исходит от жизни; смертельное лечение от смертельной болезни, в которой герой — не участник, а только симптом. Можно удрать из города в провинцию, а потом обратно в город, можно удрать от боли в морфий, а от морфия — в никуда, — никакие перемещения не спасительны, и, главное дело, от себя-то как раз можно убежать, в тот же морфий, а вот от ползущей из всех щелей обреченности — никак. Поэтому герой просто берет и исчезает. Чтобы его больше нигде не было.
Грачева Е. Прорва: Образ пространства в современной драматургии. Несистематические наблюдения // Сеанс. 2009. № 39-40