Моя бабушка Евгения Ивановна, в девичестве Башмакова, была дочерью смотрителя архангельского маяка. Старый маяк стоит на острове в Белом море, там же, на острове, жила в начале уходящего XX века и вся семья. Иногда кому-то случалось бывать в городе, устланном деревянными мостовыми, посещения эти были праздником, прикосновением к цивилизации, к совсем другой — уютной и удобной, комфортабельной, необыкновенно приятной жизни.
Судьба распорядилась так, что в какие-нибудь две зимы бабушкиных родителей не стало и она, четырнадцатилетняя, оказалась как старшая на острове кормилицей семьи из шести человек. Содержала маяк и младших сестер и братьев. Всех их вырастила, всем помогла получить образование. Старший из младших, Павел стал одним из первых картографов архангельского шельфа, о чем и до сих пор не забыли. Несколько лет назад нас с мамой пригласили в Архангельск на церемонию спуска на воду сухогруза «Павел Башмаков», который и по сей день, не взирая на шторма перестроек, ходит по северным морям.
Со временем вся семья перебралась в Соломбалу, северный, выступающий в море район Архангельска. Бабушка вышла замуж за Сергея Николаевича Нифонтова, преуспевающего банковского служащего довольно высокого ранга. Банкиром его, конечно, назвать нельзя, был он скорее бухгалтером высокой квалификации. В гражданскую войну, когда в город вошли белые и англичане, Сергей Николаевич имел неосторожность не скрыться, не залечь на печи, не уйти в подполье, а продолжать свою обыкновенную, повседневную работу. Вероятно, он полагал, что при любых правительствах нормальное денежное обращение должно сохраняться. Это советская власть ему попомнила, и в 1934 году он оказался в ссылке в городе Кемь, на самом севере европейской России. Благословенные эти края для той же цели использовались еще при матушке-Екатерине, сопровождавшей свои строгие реестры недвусмысленным указанием, к какой именно матери следует сослать провинившегося. Чаще она обходилась не полным именованием той самой, всем на Руси хорошо известной матери, а лишь начальными буквами, ее несчастие обозначавшими: «сослать кемь» — скромно писала матушка императрица, имея в виду гулаговски оборудованное географическое место моего будущего рождения. Фатальное стечение многих обстоятельств определило это именно так, о чем я и по сей день честно сообщаю во всех анкетах.
Городок Кемь — одна из крайних точек на нашем материке, северней ее человеческого жилья уже не было — дальше начиналось Белое море. К моменту моего рождения индустрия Кеми состояла по преимуществу из двух Особлагов, где происходила последняя перед Соловками отсортировка политзаключенных. Малая часть из них оставалась тут, в Кеми, большая же — уходила на катерах прямиком от дома, где я родился, дальше на Север, на Соловецкие острова.
Взрослым я вновь, уже сознательным взглядом, увидел дом своего рождения. Дом был удивительный — крайний в городе сруб, он стоял на самом берегу мелкого, серо-прозрачного почти неподвижного моря, вечно отражающего блеклое облачное ненастье, отчего его и назвали когда-то Белым; под окнами дома почти до самой воды цвела картошка, в одной ограде с домом стоял знаменитый Кемский храм начала семнадцатого века, построенный, как и все прочие храмы северной Руси того времени, без единого гвоздя.
Бабушка моя была по натуре декабристкой. Когда деда в 1934 году в первый раз посадили, она, не колеблясь, с двумя детьми, поехала вслед за дедом — в место, некогда столь удивительно обозначенное императрицей и не обделенное вниманием и отеческой заботой И.В. Сталина. Деда сажали дважды, дважды выпускали. В период его «свободной» жизни семья более или менее нормально жила в Кеми, где дед по-прежнему бухгалтерствовал. Даже родился третий ребенок — мой дядя Николай.
Дедовы посадки были столь же внезапными, как и освобождения. Последняя из них кончилась тем, что после очередной сортировки деда все-таки увезли на Соловки, и больше о нем уже ничего известно не было. В 1956 году мы получили в Ленинграде бумагу, сообщавшую, что в 1942 году дед скончался от сердечного приступа. Почему-то девяносто процентов не вернувшихся из ГУЛАГа скончалась именно в 1942 году и именно от сердечного приступа — это бабушка узнала уже от товарок по очереди в ленинградском КГБ, где она стояла за получением свидетельства о дедовой смерти, необходимого ей для пенсии. Видимо, следователям при таком количестве погибших выдумывать что-то поразнообразнее было и невозможно и лень. Что на самом деле случилось с несчастными, как проистекли последние мгновения миллионов жизней любимых кем-то людей, где присыпали их останки мерзлыми комьями северной земли — сегодня уже никто, наверное, не знает.
К моменту моего рождения в 1944 году бабушка уже пять лет была одна; моей маме, Калерии Сергеевне Нифонтовой, было двадцать три года. Странная деталь маминой биографии: перед войной, окончив школу уже в Кеми, она вдруг очень захотела поступать во ВГИК, причем не на актерский, куда стремились почти все ее ровесницы, а на операторский. (Откуда такое странное желание — вообще до сих пор никому не ведомо; ни фотографировать, ни рисовать она никогда не умела.) Но общежития во ВГИКе в те времена не было, снимать же комнату или угол в Москве было не на что. К тому же, в том же году поступила в Архангельске на медицинский ее сестра, Мария Сергеевна (они были погодки), и бабушке двоих учащихся было не потянуть. Маме самой пришлось помогать сестре: она устроилась в Кеми работать чертежницей.
Вторая моя ветвь — ярославская, из рыбинских крестьян. Бабушка моя по этой линии, Лукерья Николаевна, какой я ее помню, сильно смахивала на Вассу Железнову в исполнении Пашенной, только как бы размерами поутлее и породой попроще. Так ли, иначе ли, но когда я вел себя за столом не как положено, плохо ел или влезал в разговор взрослых, она без предупреждения увесисто била меня по лбу оловянной ложкой. И другие аналогичные воспитательные ее методы издревле были апробированы на Руси, столь же лаконичны и убедительны.
Отец, Александр Дмитриевич Соловьев, закончил технический ВУЗ и в очень молодые годы стал главным инженером одного из ленинградских заводов. Потом убили Кирова, и по так называемому кировскому призыву отец оказался на работе в органах НКВД. За десять лет, а это были самые страшные годы, с 1934 по 1944, он прошел путь от лейтенанта до подполковника и, уже судя по одному этому, много было в его биографии всякого, о чем сегодня, честно-то говоря, не хотелось бы и узнавать в подробностях. В годы войны отец уже был начальником СМЕРШа Северного фронта — должность, конечно, страшная. По работе он был связан с Андроповым, ведавшим в те годы партизанским движением в Карелии.
Отец был человеком редкой силы, мужества, ума, выдержанности, спокойствия — без этих качеств ему на такой работе, наверное, просто бы с самого начала не уцелеть. Он был женат, у него был ребенок, мой старший брат Игорь. Мою мать отец увидел, когда оказался в Кеми по служебным делам, ей было тогда 22 года. Он влюбился в нее, влюбился по-настоящему, что само по себе уже было диким служебным проступком. Складывался роман мучителя и жертвы, но никаких изысков фрейдизма, очарования имперского мазохизма и прочих изломов души, какими пленял зрителя «Ночной портье» Лилианы Кавани, тут не было. Все было проще, страшней и трагичнее. Отец женился на маме. В его сфере это уже было даже не преступлением, а сверхпреступлением — жениться на дочери врага народа, на женщине, по факту рождения принадлежавшей к искореняемому враждебному классу. Итогом этого безумного мезальянса стало мое появление на свет.
Первый год моей жизни прошел, как рассказывала бабушка, в условиях ужасающих. Шла война, есть в Кеми было нечего, блокада Ленинграда хоть и кончилась, но блокадный голод еще долго продолжался вокруг. Кормили меня неизвестно чем. Однажды отец сумел с летевшим в наши края самолетом передать мне пучок зеленого лука. Поступок этот заставил бабушку Евгению Ивановну проникнуться к нему исключительным уважением: про этот лук она вспоминала потом еще долгие годы.
Может, этот лук и спас мне жизнь. Я был чудовищного вида, синий, рахитичный, золотушный. Ко всему прочему во время бомбежки я выпал из коляски и впервые треснулся головой об пол. В сочетании с воспитательными методами бабушки Лукерьи Николаевны это, я думаю, поможет моим нынешним критикам уяснить причины всего, что их в моих сочинениях не устраивает. ‹…›
Выпав из коляски, я перестал плакать, гукать, мычать, мама решила, что к рахиту и золотухе прибавилась еще и глухонемота, во избавление от которой она дала обет молчания и хранила его, покуда я не заговорил.
Заговорил я, правда, уже в совсем других краях.
Отец за свой страшный поступок прощен никогда не был, но и наказан был не сразу: шла война, Сталину нужны были энергичные, умелые люди -«кадры» по-прежнему «решали все», с разборкой можно было и повременить. Пока что отца перекинули со смершевских дел Севера на устройство социалистических горизонтов Востока — он стал начальником разведки и контрразведки Квантунской армии. В непосредственную его задачу входило посадить его императором северокорейской республики Ким Ир Сена. Этот перспективный кадр взращивался по указанию вождя где-то в Сибири, обучался полагающимся главе государства манерам, марксизму-ленинизму и прочим необходимым навыкам и познаниям — занималась этим серьезная профессиональная команда под контролем отца. Во время всех первых послевоенных парадов и демонстраций в Пхеньяне папа стоял на трибуне рядом с Ким Ир Сеном, приветственно махая рукой обретшим свободу корейским трудящимся. Мы же с будущим наследником северокорейского престола Ким Чен Иром, моим ровесником, иногда тоже стояли на трибуне, но обычно не долго — нас отпускали погулять. Позднее мне рассказывала мама, что во время одного из таких народных торжеств к отцу в ужасе прибежала охрана: поссорившись с наследником монархии, я топил его в фонтане. Голова бэби Кима уже была под водой, он пускал пузыри, руки мои до синевы были сжаты у него на горле — за что я так страстно хотел его утопить, ни мне, никому не ведомо. Но это было.
После гулаговских условий первого года своей жизни, я перекочевал в роскошный дом (до сих пор его хорошо помню) старой японской архитектуры, перегороженный ширмами из тонкой, шелковой бумаги. Дом стоял на главной улице, в самом центре Пхеньяна. И дом, и обслуга могли бы послужить хорошей моделью для разоблачительных антиколониальных фильмов. У нас были повара, шоферы, садовник, свой врач, опекавшая меня старая нянька, японка Арита.
Соловьев С. Асса и другие произведения этого автора. Кн. 1. Начало. То да сё... СПб.: Сеанс, 2008.