(Из беседы с Львом Караханом)
Андрей Смирнов: Я совершенно серьезно имел по марксизму пятерку во ВГИКе. И, кажется, не было тогда ничего более убедительного, чем одиннадцатый, если правильно помню, тезис Маркса о Фейербахе: до сих пор философы объясняли мир, а дело в том, чтобы изменить его. Но потом появились вопросы: а зачем, собственно, менять и если менять, то как? Начинаешь копать… Перебирать всю эту фигню догматическую насчет «пролетариев всех стран» и т.п. История подстегивала вопрошание. Мы были детьми оттепели и уже знали, что Сталин — плохой, а Ленин — хороший. Но когда я прочел подлинные стенограммы большевистских съездов, у меня появились некоторые трудные вопросы и по поводу ленинского периода. ‹…› На каком-то этапе изыскания и «раскопки» привели к Бердяеву, Соловьеву, Франку, Шестову, к «Вехам». А после «Вех» вопрос о бытии Божием становится таким конкретным, что уйти от его решения для себя лично уже нельзя.
Именно с подачи Бердяева я дошел и до средневековой мистики, и до Якоба Бёме, и до Мейстера Экхарта, который произвел на меня огромное впечатление. Потом по фальшивой бумаге я ходил в Ленинку, чтобы читать патристику, Блаженного Августина. Но все это уже после того, как главный вопрос был в принципе решен.
Лев Карахан: Создается впечатление (возможно, ошибочное), что ваш поиск имел определенную не только религиозную, но и гражданскую, освободительную направленность: прочь от догматов, от тотальной зависимости. Не случайно же ключевая фигура для вас — это восставший против марксизма «легальный марксист» Бердяев. Не угнетает ли в таком случае жажда свободы, свободомыслия, собственно религиозное чувство, всегда связанное с догматикой, аксиоматикой, куда более мощной, чем марксистская. Ведь христианство определяет не социальное устройство мира, а внутреннюю жизнь человека. ‹…›
А. С.: Отчасти вы правы. Но только отчасти. Уход от марксизма не был для меня бегством от догматов. Дело не в догматах как таковых, а в том, что верность марксистским писаниям неминуемо приводит человека к конфликту с его совестью, ибо все постулаты господ марксистов, все их призывы к социальной справедливости явили на практике невиданную, вопиющую и неодолимую социальную несправедливость. ‹…› Искать выход, истину заставляло элементарное желание продышаться, выжить, если хотите. Надо было избавиться не от догматов, а от невыносимой их лживости. Поэтому христианская догматика, согласен, куда более строгая, не пугала. Наоборот. Это догматы, без которых, когда узнаешь их, уже просто не получается жить, настолько они соприродны человеку. И десять заповедей, и Нагорная проповедь ничего не навязывают, но призывают. Новый Завет приближает к тем внутренним резервам, о которых ты, может быть, и не подозреваешь, но, открыв их в себе, принимаешь уже как истину, которая просто не могла вырваться наружу, которая пряталась внутри, билась о ребра, и вот пришел человек, вернее, Богочеловек, который сказал как раз о том, о чем ты хотел узнать больше всего.
Именно поэтому для меня христианская догматика, доктрина и даже идеология, если угодно, хотя само это слово вызывает сегодня только тоску и скуку, прежде всего — освобождение, свобода человека от рабства и внешнего, и внутреннего. Но свобода, налагающая чрезвычайную ответственность, требует высочайшей отдачи и подчинения совести чувству греха, и никакая социальная сила, никакая диктатура не способны так дисциплинировать человека, как истинная свобода, которую дает христианство.
А особый интерес, скажем, к Бёме или превосходно развивавшему христианскую догматику Бердяеву связан для меня с глубоким пониманием этими мыслителями теодицеи в контексте свободы, данной человеку Господом: не Бог отвечает за все зло в мире, но человек, получивший от Бога свободу и право выбирать в своих поступках между добром и злом. Я испытываю глубокое уважение к философу и священнику Флоренскому, который широко мыслит о назначении христианства и при этом хранит, поддерживает православную, византийскую традицию строгости мысли и если умствования, то крайне осторожного. Но мне ближе Бердяев.
Смирнов А. Мы еще не очень верим в то, что мы верим // Искусство кино. 2000. № 12.