Таймлайн
Выберите год или временной промежуток, чтобы посмотреть все материалы этого периода
1912
1913
1914
1915
1916
1917
1918
1919
1920
1921
1922
1923
1924
1925
1926
1927
1928
1929
1930
1931
1932
1933
1934
1935
1936
1937
1938
1939
1940
1941
1942
1943
1944
1945
1946
1947
1948
1949
1950
1951
1952
1953
1954
1955
1956
1957
1958
1959
1960
1961
1962
1963
1964
1965
1966
1967
1968
1969
1970
1971
1972
1973
1974
1975
1976
1977
1978
1979
1980
1981
1982
1983
1984
1985
1986
1987
1988
1989
1990
1991
1992
1993
1994
1995
1996
1997
1998
1999
2000
2001
2002
2003
2004
2005
2006
2007
2008
2009
2010
2011
2012
2013
2014
2015
2016
2017
2018
2019
2020
2021
2022
2023
2024
Таймлайн
19122024
0 материалов
Последняя ночь и первый полицай
Фрагмент киноповести «Украина в огне»

Здесь все следы битвы режиссера с писателем. Один звал к строгому профессиональному чертежу сценария, другой, потрясаемый страданиями народа, все время порывался к расширению темы, к рассуждениям, лирическим отступлениям, — к авторскому участию в громаде великих событий.

Пусть снисходительный читатель, мой современник и друг, не взыщет, если взращенное мною небольшое дерево не вполне ветвисто и стройно, если многие ветви только предугадываются, не успев еще вырасти среди невиданных пожаров и катастрофического грома орудий, потрясающих сегодня нашу землю.

В моем сознании все, здесь написанное, — только прозрачная основа будущей книги борьбы моего народа за освобождение из ярма гитлеризма.

Если в силу остроты переживаний, сомнений или заблуждений сердца какие-либо суждения мои окажутся несвоевременными или слишком горькими, или недостаточно уравновешенными другими суждениями, то это, возможно, так и есть.

Тогда прошу читателя незлобиво поправить меня своим добрым советом.

В тихий летний день, в саду возле хаты, среди цветов и пчел, сидела семья колхозника Лаврина Запорожца и тихо пела: «Ой, пiду я до роду гуляти». Это песня матери, веселая и грустная, как и человеческая жизнь. Мать, Татьяна Запорожчиха, любила петь ее обычно два-три раза в году, когда после трудов и повседневных забот приходилось где-либо по достойному случаю пригубливать чарочку.

Шумит, гудит Тополевка.

К Лаврентию Запорожцу приехали гости.

«Ой, у мене увесь рiд багатий. Ой, у мене увесь рiд багатий. Сюди-туди, он куди, увесь рiд багатий», — пела Татьяна, растроганно покачивая головою в такт своей песне.

Один — Роман Запорожец.

«Сюди-туди, он куди, увесь рiд багатий», — поет молодой лейтенант пограничных войск, Роман, с орденами на груди.

Другой — Иван-воин.

«Буде мене часто частувати. Буде мене часто частувати», — поет, прислонясь к материнскому плечу, артиллерист Иван.

Третий, славный черноморец, — Савка Запорожец.

«Сюди-туди, он куди, часто частувати», — поет с батьком третий Запорожченко, Савка-черноморец. А над ним сияет белая борода деда Демида, что тоже был когда-то черноморцем, но уже не поет, а только покачивает головой и плачет от глубоких своих слабых лет.

Четвертый, Григорий, — мастер урожая.

Агроном Григорий Запорожец в хорошем штатском костюме. Очки на носу. Знак Почета на груди и колос в руке — знак власти над всем, что растет.

У пятого сына детишки зелены.

У Трохима Запорожца два хлопчика и одна девочка. Да у жены двое.

И дочка Олеся, всему роду радость.

Тихая, без единого облачка в лице, мастерица цветов и удивительных вышивок и песен. Все пели.

Много мыслей промелькнуло у матери. Вся жизнь словно проплыла перед глазами — и материнское горе, и радость, я волнения, и неустанный труд на многочисленную семью с маленькими детками, на общество, на государство. Но повырастали незаметно дети, разлетелись во все стороны, добрая слава пошла о сыновьях, показавших себя и в военном деле, и в науке, и в обычных трудах на земле.

И вот съехались они к родной хате, чтобы почтить ее старость — пятьдесят пять лет! Взволнованная и растроганная этим праздником, песней и всеми плодами своей простой трудовой жизни, взявши чарочку, слегка дрожавшую в ее маленькой сухой руке, посмотрела добрая мать на своих гостей.

— Спасибо вам, деточки, что увидела вас всех хоть раз за столько лет. Все некогда да некогда — широкий свет настал. Пошли вам, боже, счастливую долю да силы в руки, чтоб выполнить свой долг перед миром, чтоб возвеличить землю трудами, чтоб цвела она богатством и согласием...

— ...Сыночки мои, сыны! Деточки мои! Прощайте, прощайте, родные мои!..

Еще какие-то жалобные слова приговаривала Татьяна вслед сыновьям, но ее уже не слышно. Уже потонули слова ее в море людского плача и скорби, в разлуках, в реве моторов. Множество людей выходило из села на войну.

Оторвался Трохим Запорожец от жены. Плачет жена горькими слезами, плачут дети в ногах: «Ой, тату, тату!» Побежал Трохим за братьями. Повез старый Запорожец пятерых сыновей на войну.

Отъезжают на восток грузовики с множеством старых и молодых запыленных женщин, детей, ветхих дедов и баб, всевозможных тюков, чемоданов и прочих вещей и кое-каких военных или невоенных, кто их знает. Они оглядываются назад, на запад, в тревоге. Им хочется ехать все быстрее и быстрее.

— А куда ж они ото едут, бодай им добра не было! Чтоб они бежали и не переставали! Да зачем же везут их машинами? Может, машины на другое пригодились бы? Тьфу! — гневалась Мотря в огороде.

— Слушайте, почему они не уходят? Вы видите? Они не уходят?

— Ну ясно. Чего ж им бежать? Они ждут немцев.

— Ах! Ну мы еще вернемся! — негодовали на грузовиках уезжающие, глядя с негодованием на селян, связанных тысячелетними узами с землей.

Но вот начала проходить армия.

Возле холодной криницы под вербою на краю села стояла Олеся, печальная и тихая, как и все девушки в те времена. ‹…›

Горят жита на много километров, горят и топчутся людьми, подводами.

И яровые много дней уже топчутся машинами и тысячами бездомных коней и коров.

Мчатся всадники, оглядываясь назад, на черное дымное небо. Ревут аэропланы. Мечут бомбы. Рассыпаются всадники по полю, словно птицы.

Пролетают над Олесей вражеские самолеты. Бомбят дорогу. Всадники шарахаются во все стороны. Крик, стон, высокий визг пораненных коней. Страшно Олесе.

Ревут быки и роют рогом землю возле разорванных напарников своих рогатых.

Вражеские самолеты бомбардируют мост. Огромные водяные столбы один, другой, третий... Катастрофический свист. Попадание! Люди в клочья. Нет моста.

Остановил Запорожец коней. Бросились братья врассыпную, упали. Один Савка остался на подводе с батькой.

Падай, Савка, ложись!.. Во-оздух!

А чего бы я падал? Идем на войну, да будем от первой бомбы падать,— сказал веселый Савка и упал мертвым.

Братья к брату

Савка!

А батько:
— Прощайте, прощайте, чуете! Скорей плавом на тот берег. Во-оздух!..
Кинулись сыновья в Десну.

Ударил старый Запорожец по коням, выскочил в поле и понесся житами назад в родную свою Тополевку. Мчатся кони житами. Припал Запорожец к мертвой сыновней груди и так затужил, что не помнил, как перехватили фашисты коней.

Выбросили Савку в жито. Дали Лаврину сигарету, сели на воз и поехали, напевая и посмеиваясь, в соседнее село.

Олеся смотрела на дорогу. Она не была заурядной дивчиной. Она была красива и опрятна. Олесею гордилась вся округа. Бывало, после работы, вечерами, она, как птица, ну так же много пела возле хаты на все село, так голосно и так прекрасно, как, вероятно, и не снилось многим припудренным артисткам с орденами. А вышивки Олеси висели на стенах европейских музеев: в Лондоне, в музее Альберта и Виктории, в Париже, в Мюнхене и Нью-Йорке, хотя она об этом и не знала. Учила ее мать всему. Была Олеся тонкой, одаренной натурой, тактичной, доброй, работящей и безупречно воспитанной хорошим честным родом. Легкомысленные хлопцы немного стеснялись Олеси, считая ее гордой и неприступной...

Пили бойцы воду и мрачно проходили дальше. Она уже ни о чем не спрашивала их. Она жадно вглядывалась в каждое лицо и в каждых глазах читала печаль. Огромное, гораздо большее, чем может вместить людская душа, горе упало на народ, придушило его, погнало.

Будь здорова, дивчина! Будь счастлива! — сказали ей трое усталых артиллеристов и пошли от криницы. На Олесю нахлынула вдруг волна такой острой, болезненной жалости к себе, что у нее нестерпимо защемило в горле. Она оглянулась. Людей стало меньше...

«Последние идут, —подумала Олеся, —Неужели последние?»

И решилась она на шаг неслыханный, невиданный ни в ее селе, ни во всем народе. На поступок необычный, от одной мысли о котором у нее застыло и остановилось сердце. На поступок грозный, какой подсказало ей грозное и необычное время. Что бросило ее на этот поступок? Что натолкнуло ее? Глубокий инстинкт рода, что приходит людям на помощь в роковые часы, когда разум холодеет и не успевает осознать опасность, и спросить некого, и грозный час летит лавиной с горы.

К Олесе подошел один из последних бойцов, танкист Василь Кравчина, из-под самого Каменца, и жадно припал к ведру. Одежда в пыли. На рукаве и на спине пригорела сорочка в пожарах. Темные здоровые руки, ручьями пот на шее и висках, и та же напряженная на лбу не по летам морщина.

— Спасибо, дивчина. Прощай, — промолвил он, отрываясь от ведра.

— Счастливый путь... Постой... Слушай, — сказала Олеся тихо, смотря на танкиста глубокими печальными глазами. — Я тебя о чем-то попрошу...

— Что меня просить? взглянул на нее танкист, и необычайный взгляд Олеси привлек его внимание.

— Слушай, — сказала Олеся, — переночуй со мной. Уже наступает ночь... Если можно, слышишь?

Она поставила ведро и подошла к нему.

— Я дивчина. Я знаю, придут немцы завтра или послезавтра, замучат меня, надругаются надо мной. Я так боюсь этого, прошу тебя... пусть будешь ты... Переночуй со мной...

С последними словами Олесин голос затрепетал и словно погас.

— Я не могу ночевать с тобой, — сказал Кравчина открыто и честно. — Я в танке горел вчера. И танк этот я бросил.

— Ты наш.

— Я отступаю... Бегу... Броня тонкая... Я покидаю тебя. Пойми мой стыд. Я не герой.

— Ты несчастный... и я несчастная... Пойми ж и ты меня. Смотри, что делается. Останься, правда... На память...

Олеся смотрела на него с таким доверием, с такой болючей мольбой, что он умолк и не сводил с нее глаз. Он смотрел на нее, чужую, неизвестную, случайную, чтобы никогда уже потом ни на одну минуту нигде не забыть ее, чтобы понести ее, эту дивчину, в своем сердце через все бои, через все огни.

— Ну что ж? Ну, добре...

— Вот моя хата.

— А где твой батько? — вдруг вспомнил он.

— Батько братьев повез, а мать ранена, в больнице. Я одна.

Какую-то минуту они стояли в полумраке хаты друг перед другом, молча, не зная куда ступить. Они были невинные, нетронутые оба.

— Сядь, посиди за моим столом, — тихо сказала Олеся и взяла его обеими руками за руку. — Съешь что-нибудь. Ну хоть немного, может, помоешься с дороги?

Она подала ему чистое полотенце. Василь скинул сорочку и стал мыться над корытом. Олеся поливала ему холодную воду на руки, потом на голову Он закрыл глаза. Он чувствовал, как с него сплывала дорожная пыль и пот. Потом он разулся и, хорошо помыв ноги, присел на лавку к столу. Какой-то волнующий стыд все же сковывал и не покидал его, а ее как будто бы и нет. Она и стыдилась и нет. Она приносила ему на стол тарелки с едой. Она словно выполняла свой, одной лишь ей начертанный закон.

Они что-то ели вдвоем и избегали угадывать желание в глазах друг у друга. Да и было ли оно? Они говорили о том, о сем, стесняясь молчания. Изредка, когда обрывалась нить разговора, они встречались глазами, и тогда они переставали дышать и жевать пищу. Они точно каменели оба, всматриваясь один в другого до дна. А когда вот так им стало нечем однажды дышать, Олеся застонала вся и прижала ладони к груди.

— Ой боже мой! Что ж это будет с нами?

Когда в хате стемнело совсем, она отважилась первая. Подошла к постели и долго-долго молча стлала ее. Она вынимала из материнского сундука чистые новые рядна, наволочки и полотенца. Положила две подушки рядом, задумавшись на миг, и принесла со двора цветы.

Тихо было в хате. Только далеко где-то грохали тяжелые орудия да изредка тарахтел в небе далекий чужой самолет.

— Не гляди на меня, — попросила Олеся и, тяжко вздыхая, надела новую сорочку.

Василь слышал, как стучало его сердце.

— Как у меня бьется сердце...

— И у меня, — тихо сказала Олеся.— Ой... Иди сюда.

Она стояла у постели в длинной мереженой сорочке.

Месяц освещал ее через окно.

— Как тебя зовут?

— Василь.

— А меня Олеся. Дай руку.

Она прижала его руку к своему сердцу.

— Я никогда тебя не забуду, — сказала она грустно и строго и поцеловала Василя в щеку коротким, холодным, словно детским поцелуем. — Скажи и ты эти слова...

Василь повторил слова и сам не узнал своего голоса, такой он стал низкий и необычный. Василь прозвучал весь, всем своим естеством, как звучание колокола.

Вдруг задребезжали стекла. Низко, над самой хатой, взревела страшным ревом большая стая вражеских самолетов. Загремели бомбы на дороге за селом.

— Прощайте! — доносился откуда-то издалека голос парубка.

— Ой деточки мои, деточки... жалобно голосила над дорогой разлука...

Они долго лежали молча, прислушиваясь невольно к крикам. Потом Олеся рассказала Василю, что это плачет ее тетка Мотря, у которой взяли в армию уже четверых сыновей.

— А это уже пятый прощается, Иван, — последний.
— Так, — вздохнул Василь, — как хорошо ты пахнешь мятой.
— А ты, когда дышишь, пахнешь огурцами, огуречным листом.
— И ты...
— И ты... — прошептала Олеся.

Кто-то стучал в дверь соседней хаты.
— Кто там? — послышался глухой голос.
— Это мы, батько, мы! — стонут сыновья под деревьями. Приоткрылась дверь. На пороге пожилой человек, Куприян Хуторный.
— Защитники отечества?
— Все пропало, тато. Пустите!
— Не пущу! Я царя защищал, не отступал, а вы свою власть отстоять не можете.
— Броня тонка, тату!
— Брешете, дезертиры! — И Хуторный захлопнул дверь. Упал один сын под окном и начал громко рыдать.

А другой:
— У нас, тату, генерал пропал! Застрелился, бодай его сыра земля не приняла! Растерялись мы.
— Идите к полковнику!
— Не знаем, где он, черт бы его душу забрал! Нехай!
— Идите, догоняйте.
— Мосты, тату, взорваны. Плавать не умеем.

Они всматривались друг в друга широко раскрытыми глазами:
— Так тебя зовут Василь?
— Так.
— Василь... Василик. А я Олеся. Поцелуй меня, Василик. Я так счастлива.
— А чего ты плачешь?
— Нет, я не плачу. Мне так хорошо.
— Родная моя, чего же ты плачешь?
— Это же ты плачешь, Василину Ты не забудешь меня?

Пылали поля и села на темном небосклоне. Брели по темному полю бездомные стада. Какие-то всадники пролетали темными шляхами.

Проклятые люди падали на парашютах в рожь. Что-то кричало в житах. Да одинокая орденоноска плакала с детьми на дороге над убитой коровой. ‹…›

У колхозника Куприяна Хуторного в старой плетеной клуне собрались товарищи Куприяновых сыновей Николая и Павла, соседи и прочий люд, не нашедший в себе силы пройти мимо родных хат. Бросив великое товарищество, они приплелись домой на горе отцам и себе. Клуня превратилась в своеобразный клуб загубленных душ. Тут пилась водка, игралось в карты, проклиналась судьба и все на свете. Но ничто уже никому не помогало. Тоска и мрачное отчаяние повисли над людьми в сумерках клуни.

— Ай-яй-яй, что ж это мы наделали, товарищи!
— Как же оно случилось, скажите мне?
— На, выпей!
— Не хочу Оставь... Вернутся наши, постреляют, как собак.
— Э! Жди теперь наших.
— Куда там.
— А может?..
— Нет. Пропало все.
— Вернутся.
— Нет.
— Не вернутся?
— He, куды твое дело. Глянь.
— Ну и что ж это будет? На!
— Не хочу От пью и не пьянею. Закусываю, а все, как трава. Все одинаково. Все!
— Он, ползут. Ай-яй-яй! Он!
— Ты смотри... твою мать, нехай! Он!
— Рабы...
— Кто?
— Мы. Вот побьют в городах евреев, да и за нас возьмутся.
— О, будете еще вы сами один одного бить, — вмешался в разговор старый Куприян.
— Ну?
— Побачите.
— Я слышал, что земля будет индивидуальна, наша.
— Земля наша, да мы уже не наши.
— А чего? Говорят, теперь Украина будет самостоятельная.
— Украина какая-нибудь да будет, а вот вас не будет. Раздвоились дурноголовые. Узнаете теперь, — сказал Куприян.
— Так, что ж его делать?
— Догоняйте армию. Может, не поздно еще.

Вдруг открылись ворота и в клуню вбежала перепуганная Куприянова дочка Христя.

— Тато, Павло в полиции! Уже с винтовкою!
— Павло?
— Вон идет, смотрите!

Куприян Хуторной словно окаменел. Переполошились и остальные.

— Смотрите! Павло и Гаркавый Иван!

Павло с Иваном вошли с немецкими винтовками в руках.

— Здравствуй, полицейский! Мое почтение! — усмехнулся Куприян, словно выпив чарку горькой отравы.
— Я не полицейский. Я охрана порядка, — промолвил Павло новые, чужие слова.
— Порядка? Какого порядка? Кого охранять и от кого? Ты, сукин ты сын, нехай! Шут! — Куприян бросился к сыну с кулаками.
— Стойте! — закрылся немецкой винтовкой Павло.
— Тату! — кинулась к отцу Христя.
— Ну довольно, батько, — вмешался и старший сын Николай. Он был ранен в руку и очень страдал.
— Не прикасайтесь к этому оружию! — крикнул не своим голосом Павло, испуганный неожиданным поворотом дела.

Куприян всматривался в Павла, и тяжелый отцовский гнев поднимался в его душе.

— A-а! Священное оружие. Неприкосновенное. Гитлерово... А ‹…› где то оружие, на которое я тратил свой труд столько лет? Где, я тебя спрашиваю?
— Ну, тато, успокойтесь, тато! — снова кинулась к отцу Христя.
— Да не очень там разглагольствуйте, дядько! гудели дезертиры.
— Подумаешь, воин!
— Броня тонка, дядько! Тонкая бронь!
— Пошел бы, попробовал!
— Пробовал. Царя защищал, не бежал! — вскочил Куприян. — Кому ты присягал? -обернулся он к Павлу.
— Теперь бога нет! — крикнул один дезертир.
— Брешете, есть! Отечество!
— Так про это ж разговор не был. Обучали классам. Опять же все побежали,- оправдывался Павло.
— А почему ж ты не побежал? Чего ты сюда приплелся, сукин ты сын, нехай! Охранять немцев от батька и брата? Николай! — обратился Куприян к старшему сыну. — Вот твой сторож. Берегись! Сторож—брат — это тебе не шутка.
— Я не хотел этого... — продолжал оправдываться Павло.
— Так зачем взял? — спросила Христя.
— Они силой дали мне, под страхом смерти.
— Морды понабивали! — поддержал Иван Гаркавенко.
— Ага, испугался. Под страхом смерти оружие кинул. Под страхом смерти за гитлерово взялся. Так!.. Вот обучили! Когда ж это видно, чтоб у Хуторных был страх смерти? Чтоб Хуторные боялись крови? Чтоб...
— Дайте мне сказать!
— Говори.
— Сначала у меня была думка отказаться и умереть.
— Ну?
— А потом я подумал: кто-то его да возьмет. Раз уж так случилось, раз уж свет переменился, кому-то ж, видно, надо это оружие брать, будь оно проклято, нехай!
— Так. Так ты первый за него вцепился? Первый полицай фашизма Павло Хуторный! О срамота!
— Не дразните меня, батько!
— Павло! Помни, сын, не пролил ты крови врага в грозную, лихую годину прольешь батькову и братову прольешь!
— Ну довольно, дядько!
— Куприян Михайлович!
— Да хватит вам. Как-то оно обойдется. Живут же люди... — утешали старика молодые.
— Бросай оружию! — вспыхнул Куприян и неожиданно схватил за ствол винтовки.

Вдруг прогремел выстрел и смертельно раненный Куприян упал с тяжелым стоном на пол.

— Хальт! Руки вверх! Выходи! — крикнул немецкий ефрейтор, появившись на пороге как раз в момент выстрела.
— Тикай, Микола, тикай! — крикнул Куприян.

Христя бросилась к своему несчастному отцу.
— Доню... Дивчинка несчастна моя. Вот наша слава. Наша судьба...

Довженко А. Украина в огне // Довженко А. Собрание сочинений: В 4 т. Т. 2. М.: Искусство, 1967.

Поделиться

К сожалению, браузер, которым вы пользуйтесь, устарел и не позволяет корректно отображать сайт. Пожалуйста, установите любой из современных браузеров, например:

Google Chrome Firefox Opera