Кино, кроме прочих отличий от других искусств, требует быстроты реакции и некоторого легкомыслия. Неповоротливым в кино тяжко. А я, к несчастью, из увальней — в работе, по крайней мере. ‹…›
Начал я писать по обстоятельствам скорее случайным и безвыходным — не мог найти сценариста. После «Белорусского вокзала», одаренного не только зрительским вниманием, но и лаской начальства, я безошибочно почувствовал — сейчас или никогда мне будет дозволено пойти дальше, чем положено по уставу караульной службы. У меня была припасена история интимного свойства, мне хотелось смотреть отношения двух любовников из моего поколения без обязательного в те годы соуса из плавки, жатвы и партсобрания. Однако драматурги, к которым я обращался, отказывались дружно на удивление — от Шпаликова до Трунина. Особое подозрение (или, может быть, мужскую неприязнь) вызывал у них задуманный характер героини — действительно, скажем прямо, не сахар. В фойе ленинградского Дома кино я вцепился в Александра Володина. «Вот уж кто мастер женского портрета!» — думал я, рассказывая сюжет с некоторым заиканием. «Это готовый сценарий, — он улыбнулся, как улыбается один он — ласково и печально. — Тебе никто не нужен, пиши сам». За что ему и кланяюсь.
Но одно дело — написать сценарий, опирающийся более на собственные жизненные впечатления, чем на мастерство. И совсем другое — быть профессионалом, пишущим на заказ режиссера или студии. К тому времени, когда фильм был снят (это была «Осень») и начались его цензурные мучения, я уже ясно сознавал промахи. Наташа Рязанцева, едва ли не первый мой читатель, сразу сказала: «Да ведь они у тебя все выговаривают», но я не понял, а сняв фильм, вспомнил. Несмотря на некоторую природную туповатость, я дошел до глубокой мысли — чтобы научиться писать, нужно писать. Дело было за малым. Мешала неуверенность в себе пополам со священным трепетом перед литературой, внушенным с пеленок, ведь я — писательский сын. ‹…›
Тут надо сказать, обстоятельства мои складывались неважно, прямо подталкивая менять ремесло. Участь «Осени» была печальна. Червинский написал для меня превосходный сценарий о Лермонтове. Его безнадежно утопили (разумеется, я имею в виду не Лермонтова). Другой сценарий того же Червинского «Верой и правдой», уже принятый Ленфильмом, вызвал в Госкино взрыв ярости и нахлобучку тем, кто осмелился его принять. Все, что я предлагал, встречалось с заведомым подозрением. Мне стало казаться, что я обложен. Трудно передать самоощущение взрослого мужика, который не может заработать на хлеб.
Тот аванс не забыть мне до могилы. Договор, подписанный со мной Ленфильмом в лице Фрижетты Гукасян, был протянутой соломинкой, шансом выплыть. Чем рисковала Фрижа? За фиговым листком моральных сентенций и с жаром обещанного положительного героя в заявке легко читалась крутая ситуация — донос сына на отца, алкогольный ЛТП, свободная от обязательств сексуальная жизнь героини, убийство героя в пьяной драке. Словом, «чернуха», как теперь принято выражаться, тогда это называлось «очернительством», коренек тот же. Над пятью страницами я корпел чуть не две недели — профессиональный уровень не мог быть оспорен. ‹…›
Полторы тысячи авансу. Это означало в те годы месяца четыре кормежки для семейства, можно было наплевать на все и писать, а там — что Бог даст. Итак, сюжет должен быть крепким, это было ясно. Но как его записывать? К этому времени я стал сильно подозревать, что кинематографический образ гораздо дальше отстоит от литературного, чем нас учили в институте, и чем я привык считать. Навели меня на эту мысль недовольство собственной режиссурой, а более всего фильмы Тарковского и Висконти. Я пришел к некоторым выводам, малоутешительным для того, что предстояло делать.
Потом опять было безденежье, тоска зеленая и вечная мечта об авансе.
На сей раз я поставил задачу прямо противоположного свойства, технически более сложную — сделать сценарий без интриги, чтобы сюжет держался только движением души двенадцатилетнего героя. Мне казалось, что сценарий будет более всего о смерти Сталина, о конце одной эпохи и начале другой, о том, как эти события преломляются в частной жизни мальчишки. Но в ходе работы рамки сюжета сами собой стали расширяться до антитезы «подросток — окружающий мир», и в этом широком противоположении такие разновеликие события, как первая любовь или возвращение деда из тюрьмы становятся равно важны и способны, не имея отношения одно к другому, сплетаться в единое движение сюжета. Я боялся поверить себе, меня преследовал страх, что сценарий распадется на частности, рассыпется. Все стало на места, когда я напоролся на строчки Блока: «Предчувствую Тебя. Года проходят мимо — Все в облике одном предчувствую Тебя…»
Сценарий обрел название, а я — ощущение единства сделанной вещи. Предчувствие любви, страданий, жестокости мира и его сладости, шире — предчувствие свободы еще шире — самой живой жизни. Кончив сценарий, я обрел уверенность. Что, впрочем, не помешало его закрыть.
Свою профессиональную карьеру я считаю неудавшейся, хотя это и не повод для нытья. ‹…› Второй попытки все равно не дадут.
Смирнов А. Хождение в сценаристы // Киносценарии. 1993. № 6.