Восемнадцать писем Александра Довженко — редкий образец эпистолярной любовной лирики и интереснейшее свидетельство его внутренней жизни. Они были написаны более 60 лет назад, и сегодня могут быть открыты читателю, именно как своеобразный художественный документ.
О Довженко-художнике огромного редкого даровании можно многое узнать из его фильмов, прозы, рисунков, дневников, из монографий и теоретических исследований о нем. О Довженко — человеке, самобытном, живущем в своем поэтическом мире, мы знаем, увы, не слишком много. И вдруг из небытия приходят зги письма.
Лишь одно из них, первое, датировано — 5 января 1928 года. Александру Петровичу 33. Потомственный крестьянин, городской житель и человек искусства в первом поколении. На плечах груз пережитого: зачарованное детство в крестьянской семье, на земле; учеба в Глуховской учительской семинарии, Коммерческом институте; годы учительства, дипломатической службы в Польше и Германии; занятия живописью в Киеве, Берлине, Мюнхене; работа комиссаром театра Шевченко, уполномоченным в селах Киевщины, неостывшей еще от гражданской войны, в газете карикатуристом. Подполье, условный расстрел, служба добровольцем в дивизии Щорса.
Творчество и социальная деятельность, политика и искусство, кровь и красота так плотно соединились в этом драматическом опыте жизни. И приход на Одесскую киностудию в 30 лет, и первые три скромных фильма — как разбег перед взлетом, которым стала «Звенигора», открывшая подлинного Довженко киномиру. А в письмах он пишет сначала о замысле, а затем о натурных зимних съемках «Арсенала». Пишет о нем, как о живом существе, ребенке, человеке.
Он уже знаменит и на Украине, и в Москве, но понят немногими, и очень одинок. Письма буквально переполняют это чувство одиночества и конфликта с миром и с собой.
Достаточно вглядеться в рисунок Довженко, приложенный им к одному из писем, чтобы понять его состояние, мироощущение. Многоликость, многоглазность, напряженное единство разъятых плоскостей с острыми гранями. Рисунок, по словам самого Довженко, «не в зеркало, а в душу».
Временами эта маята души перерастает в физическое недомогание. Оно порождает то печаль и горечь, то мощный взрыв сатирической злости (как в письме о кинематографическом диспуте), то бессильную ярость (когда он пишет о ненависти к чиновникам от кино, «хозяевам ВУФКУ, Всеукраинского фотокиноуправления).
В письмах нет быта, мало картин реальной жизни. Только подробности жизни внутренней, стремительно меняющегося настроения. Это письма-послания о любви, о душе, о себе. Письма-исповеди. Письма-зеркала, в которых он всматривается в самого себя.
Письма удивительно «малолюдны». Вот упоминание о сестре Полине, которая была врачом. Трагические страницы о первой жене Варе. Варя, Варвара Крылова, учительница из Житомира, где Довженко учительствовал в 20 лет, жертвенно порвавшая с ним отношения, когда болезнь приковала к постели, «отпустившая» его. Некий Юра, называющий себя сорежиссером Довженко. Может быть, Юртик, Тютюнник?
Одиночество, зябкость, бессонница, доминирующие состояния, когда он пишет о себе. И еще — нежность, торжественность, страстность, доверчивость, когда пишет о Ней, обращается к Ней.
У человека, родившегося в поле, под крышей неба, любовное чувство так близко природе, эротика природна, поэтична. «Ваш запах и запах брошенной степи». И это постоянное обращение — «Солнышко». И эти слова: «Чувства прилетели как птицы».
Поэзией, чувством красоты, единой в духовном и физическом измерениях, точно яблоко соком, пропитана каждая строка. И что-то детски наивное, языческое — в долгих беседах с Её фотографиями. А может быть, в этом пристрастие живописца к портрету и кинорежиссера к «позакадровому содержанию» лица.
Такую любовь не назовешь платонической, ведь она не лишена чувственности. Но то духовное сближение, слияние, вопреки расстоянию, которое как реальность ощущают и Он, и Она, возвышают эту любовь над чувством обыденным, как у всех. Наверное, так любить могут только поэты.
Читаешь и перечитываешь эти страницы и точно слышишь голос Сашко Довженко, о котором Виктор Шкловский писал: «Высокий голос, голос негодования и восторга, голос любви».
Письмо первое
Сегодня я кажется снова лягу спать с Вашей карточкой в руках. Моя маленькая, хорошая девочка, простите мне мою нежность.
Где Вы, Олеся. Олеся? Поправилась ли Ваша ножка? Я всю дорогу думал о ней, хотелось ее согреть, приласкать. Ах, Олеся-Леля, кажется, я не то пишу.
Мне хочется носить Вас на руках у груди, только не так, как там, а долго, долго.
А я смотрю на Ваши карточки, изучаю подолгу, с напряжением каждый оттенок выражения, разгадывая позакадровое выражение Вашего лица. Смотрю и говорю в голос: «Олеся, Леля, милый мой мальчик...» И голос мой в одинокой комнате кажется таким странным и далеким, как в детстве.
Хочется мне жалеть о том, что так мало мы друг друга знали. Или не жалеть? Ведь я больше чувствую Вас, чем знаю, и это дает мне возможность писать Вам все, что я думаю и чем Я ЖИВУ. Мне помогает моя любимая карточка. Вы с глазами широко открытыми...
Леля, я целую Ваши руки и говорю Вам на карточке: «Знаешь, Олеся, почему я могу смотреть на тебя часами?» Потому что ты похожа на мою совесть. Ты ждешь меня и хочешь спросить о чем-то очень важном.
Я прекрасно знаю, понимаю каждый изгиб пера на оборотной стороне карточки, но поворачиваю и читаю еще раз это страшное слово. Ах, милая родная моя девочка, если б Вы знали, как хорошо я знаю это слово. Смотрю на блики в глазах и говорю, говорю громко: «Олесенька, улыбнись мне, Олеся!» Не улыбается. Слово на оборотной стороне лежит, как печать. Когда ждут, не улыбаются. Верно, Олеся.
Я буду всегда с Вами очень нежным. Мы с Вами никогда не говорили об этом. Я не знаю, может быть, Вам это совершенно чуждо и не нужно. Но я не стыжусь писать Вам об этом. Нужно Вам это, Олеся, родная. Я посмотрел еще раз на карточку — нужно. Я найду к Вам дорогу.
В вагоне я был счастлив два раза. Спасибо, мое правдивое солнышко. Родная моя девочка, руки Ваши целую долго, долго.
Письмо второе
Олеся, маленькая моя девочка!
Уехал я и стало ясно, как плохо я сделал. Почувствовал, как скучаю по Вас, как влечет меня к Вам, как стали Вы мне дороги и близки. Надо было мне еще остаться и сказать Вам все, «не икая».
Милая, хорошая Олеся! А Вы знаете, когда я особенно почувствовал в Вас чуткого друга и художника-девушку? Вы думаете, когда ласкал Вас сонную. Нет, Олесенька, тогда я был просто счастлив.
Это было после просмотра «Звенигоры», когда Вы ничего не хотели о ней сказать. Я знал, что Вы больше чем поняли. Вы почувствовали в фильме, во мне художника. Ведь «Звенигора» это я, парадоксальный, мечтательный, порой буйный, трепещущий от острого ощущения противоречий и ритмов всех времен. В душе я тогда поклонился Вам.
Страдал я тогда очень сильно, мне хотелось быть только с Вами наедине. Меня стегало желание рассказать Вам одну удивительную вещь, которую я осуществляю. Я хотел, чтобы Вы еще больше приняли мой мир. И хотелось мне в тот вечер, Олеся, целовать Вас. А говорил я совершенно неинтересные вещи, был скучным и серым.
Я очень соскучился по Вас, Олеся. Как только выздоровею, я обязательно приеду к Вам в Москву, еще хоть на один день. Может быть, это будет скоро.
Я откладываю карандаш и долго гляжу на Вашу карточку. Она кажется совершенно живой, Олеся, если смотреть ей долго в глаза. И я спрашиваю ее почти вслух: «Леся, какая ты? Леся, скажи мне, моя правдивая. У тебя такие правдивые глаза. Скажи, нужен ли я тебе такой? Прости, что спрашиваю тебя об этом, ведь мы прямо ни слова об это не сказали. Стеснялись, может быть. А тебя я знаю как человека, который пережил горькое разочарование от всего этого. И вот спрашиваю...
Иногда я смотрю Тебе в глаза и хочу улыбнуться. Не могу улыбнуться. Ты слишком серьезно, слишком упорно смотришь на меня. Ты спрашиваешь. Ты ждешь ответа. Какого. Олеся, о чем?
А ветер под окном — молчи! А ветер в отповедь —
потом!
Душно мне, душно. Губы высохли как раны.
Знаешь Ты, где межи для души? Я знаю. Их нет.
И я молчу. Пока.
Я никогда Тебя не забуду.
Неизвестный Тебе человек.
Олеся, мое маленькое солнышко. Вы не засмеетесь ни над одним моим словом.
Письмо третье
Здравствуйте, солнышко!
Собственно говоря, я должен написать — «Спокойной ночи, Олеся». Я сейчас ложусь спать и погашу лампу. Мне хорошо сегодня. Сейчас два часа ночи. Ушли помощники мои и сестра. Мне хорошо. Сегодня в первый раз по приезде из Киева у меня, как я выражаюсь, горел мозг.
Привык думать о Вас, Олеся. Мой странный, вечерний, тайный друг. Целую Ваши милые пальчики без когтей. Это первые руки в жизни, которые я люблю. Нежно обнимаю Вас и целую Ваше сердце. Очень странно, почему я ни разу не обнял Вас в Москве. Олеся, неужели я Вас не обнял ни разу? Олеся, мальчик мой чудный, слушай!
Совершенно странная у меня началась жизнь. Все далеко, все в будущем — АРСЕНАЛ, ВЫ. Ждать. Да, ждать и надеяться. Огромные, вечные слова.
Это слово, написанное Вами, заставило впервые посмотреть на Вас остановившимся сердцем. Простите мне мою откровенность. Я не пишу, я беседую с Вами. Свою жизнь делю на работу и Вас. Никому больше ничего не отдам. Знаю, что если окажется это все Вам непонятно или ненужно, Вы не посмеетесь надо мной. Если бы Вы могли посмотреть сейчас на меня хоть на мгновение, Вы никогда б не посмеялись ни над одним моим словом.
Спокойной ночи, моя далекая-близкая, маленькая девочка. Несу Вас на руках. Улыбаюсь Вам.
Олеся, мне пришла в голову совершенно странная мысль. Мне кажется, Вы мне сегодня играли. Вот почему горел мой мозг! А сейчас пылает лицо. Тридцать кадров на три надписи:
1 — Було у матери та три сына...
2 — Була война....
3 — Ой, нема у матери та триох синив...
Правда, просто до ужаса. Я смотрю на любимую карточку, а она на меня... «Ой, було, Олеся, у матери... ой, нема, нема... триох орлив». И вижу — Вы все поняли. И слушаю я с Олесей вдвоем во всем мире, музыку большую, как море, как века.
В огромную степь воткнули ржавый штык. «Отчего заржавел штык, мамо? Кровь ли орлиная... Слезы ль твои...»
Будьте здоровы, Леля-Олеся. Еще немного времени. Переступлю я через последние проволочные заграждения. И громко крикну тебе. Олеся — это я.
Письмо четвертое
— Когда Вы смотрите, это еще не значит, что Вы видите.
Думайте, хлопцы, думайте!
Если искушают тебя чернила твои, разбавь их сулемой и выпей!
Сценарий — 2000 р. Один кадр — 2000: 500=4 р. Написав 10, не думай, що заробив 40 карбованцив!
Краще одрубай соби руку!
Жаль, что матери многих сценаристов не сделали своевременно аборта!
Майте сором!
Чи е порх у порохивницах? Кажи e!
Даже великому шепелявому не по дорози з Великим Нимим!
Великий Немой развращает слепых: они воображают себя зрячими.
Думайте! Улыбайтесь! Не забывайте улыбаться!
Олеся, вот видите какие штучки. Это все лозунги. Они у меня в номере развешаны по всем стенам как плакаты. А на дверях с внешней стороны я вывесил плакат такой:
Стучать два раза. Если я не отзываюсь, значит я —
а) работаю
б) думаю
в) ОТСУТСТВУЮ
г) сплю
д) умер
е) отдыхаю.
Олеся, моя маленькая, Вы думаете не помогает? Не помогает. Лезут ко мне всякие люди. Из голов у них идет пар тяжелых мыслей. У них заплетаются языки. И онучи их неудачных хождений сохнут у меня над столом и над кроватью. Вот для чего у меня последний и самый большой лозунг над столом: улыбайтесь! Это единственное спасение, Олесечка. Водки я не пью совсем. А вот курю, брат, много, так много, что просто страшно делается, я уж не говорю, что противно. А курю и никак бросить не могу. Нечем заменить, детка. И некому сдерживать.
Вчера писалось плохо. Стал я тогда пришивать пуговицы к пальто, и прочие вещи. Много накопилось. Пришивал, пришивал, а потом мне стало грустно. Даже нарочно не мог улыбнуться. Я вспомнил, что Вы тоже иногда шьете, и все-таки не мог улыбнуться. Нет, кажется, улыбнулся.
Я посмотрел на твою карточку. И так остался сидеть с ней целый вечер. А работать надо много, много. Мне кажется, родная, что если б я не умер, у меня бы хватило планов на тысячу лет. Недавно ночью я выдумал совершенно новый сценарий со всеми действиями, совершенно законченной фабулой. Выдумал и спрятал где-то далеко, в глубине мозга. Подумал, буду с Олесей, выну и расскажу ей. Когда я думаю о Вас, моя родная, мне кажется, что я похож на человека, у которого припрятано много, много всяких хороших вещей, которые можно все подарить только Тебе.
Буду с тобой, Олеся, совершенно откровенным. Тот факт, что так мало мы с тобой были вместе, что не слышали даже ни разу, как дрожат наши голоса, а душа моя неудержимо тянется и рвется к Тебе, заставляет меня подумать, что я, возможно, абстрагирую Твой образ. И когда я прочел в Твоем письме, что мой портрет показался Тебе чужим и вымышленным, мне стало больно и страшно. Ибо я знаю, что это только портрет. И что я сам, Олеся, жив и близок и дорог Тебе в каждом Твоем воспоминании. Что для меня Ты стала нежной и лиричной Ты стала для меня, моя близкая, чуткая Олеся. И я не верю ни одному Твоему слову о том, что Ты злая и нехорошая. И если б ты написала мне сегодня, что Ты отдалась кому-то там, я не поверил бы Тебе. Я вспоминаю сейчас каждое Твое слово и каждое Твое движение, полные почти суровой сдержанности. Я тогда уже знал, что жизнь заставляет Тебя прятать под всем этим настоящую Олесю. Вот почему я дал тебе это нежное имя. Это имя для девушки, для человека с большой стыдливой душой, моя родная Олеся. И вот, когда во всем том, что Ты иногда из гордости пишешь о себе, начинает захлестывать Олесю, я говорю, я кричу себе — Нет! Нет, я не выдумал Тебя. Ты есть и живешь где-то для меня. И за все это в душе сама говоришь: «Милый, милый, родной мой Сашко, помоги мне, Саша». А мысль Твоя по жизненной инерции прячется под сведенными крыльями бровей. И разве не разошлись Твои брови и не раскрыли всю самую важную и скрытую громадную сущность Твою в последней карточке — моей, для меня. Олеся, эти скрещенные руки и кольцо, как незаслуженный укор. Это Ты, Олеся.
Это Тебя я люблю и буду Тебя любить. Ты моя, Олеся. Пусть не волнует и не страшит Тебя все то, что я Тебе пишу. Я знаю, как остро Ты не любишь некоторых понятий. Я никогда не буду навязчив. И может быть, ничего у тебя не попрошу. Но, родная моя, образ Твой я ношу в объятьях, прости мне это. Разве не лучше мне уже живется, потому что Ты есть? Прости мне мой эгоизм. И посмотри себе в душу. Мне далеко еще до тебя.
САШКО
Письмо пятое
Алло, Олеся!
Семь с половиной часов вечера. Сижу я в театре на Кинематографическом диспуте, где вся так называемая киевская общественность. На большой сцене сидит президиум. Его члены нагнулись над красным столом и, нахмурившись, глубокомысленно чертят крестики и другие безграмотные фигурки, въевшиеся в их уставший мозг. Словом, все как полагается. Публика кашляет и подавляет зевоту беспрерывным ерзаньем на бесплатных стульях.
За кафедрой оратор. Он очень маленького роста и потому его совершенно не видно из-за кафедры. Поэтому мне кажется, что я слушаю хрипенье дешевенького громкоговорителя на тему о пользе кино для домашних животных.
Мне не скучно, Олеся. Я вообразил, что Вы сидите тихонько рядом со мной. Я разговариваю с Вами и нам очень смешно. А, милый Вы мой мальчик, мне кажется, что я ощущаю на щеке прикосновение Ваших волос. Леся моя! Что это, Вы не видите? Я расскажу Вам.
Восьмой оратор... Он ничего не говорит. Он встал на голову и балансирует в воздухе ногами, вызывая радостный смех у публики. «Просим, просим! Болтайте еще». Ушел.
Девятый оратор вышел с тупым ножом. Разрезав животы публике, он старательно, методично выматывает кишки и жилы, укладывая все это вокруг себя правильными кольцами.
Довольно. Уйдем отсюда, друг мой. Ах Олеся, Олеся, скучно мне здесь живется. Но я же обещал обо всех рассказать. Каким же был первый оратор? Он был в стихаре и в течение десяти минут кадил советским ладаном. Густым басом он пел привычное: «Пролетарии всех стран... покупай товар в нашем ларьке, он дешевле и лучше, чем везде». Почтим же память его...
Второй оратор в течение пятнадцати минут вытягивал изо рта длинную жеванную веревку и обматывал ею зал.
Третий оратор упражнялся в произношении нечленораздельных звуков, нарочно показывая публике ее происхождение от вымерших чудовищных человекоподобных обезьян.
Четвертый оратор показал блестящее умение владеть руками на трибуне. С невероятной точностью он чертил в воздухе правильные круги, а начертивши тыкал указательным пальцем прямо в центр, издавая отрывистые звуки.
Пятый оратор подтвердил свое откровенное непонимание кино тем, что присоединился к мнению предыдущего оратора, согласно директивам какого-то органа. И с тем сошел со сцены.
Шестой оратор просто сократил жизнь слушателям на десять с половиной минут.
Седьмой помог ему еще на десять минут.
Еле дошел домой и нашел письмо от Юры. Пишет что Вы не забыли — «Ночь была темная, а кобыла черная. Едешь, едешь, да и пощупаешь, тут ли она». Мне стало приятно, приятно, а потом я опять загрустил.
Думаю, Леля, ведь чужой Вы, далекий и мало известный мне человек. Что же влечет меня к Вам? Почему Вы заняли самое близкое место у меня? Почему через сотни снежных верст так серьезно, упорно, подолгу гляжу я на Север. Север, Север. Русская земля. Спокойной ночи, маленькая.
ДалСАШКО
Письмо шестое
Леся милая.
Сейчас два часа ночи. Я только что пришел из гостей от своего приятеля, одного присяжного поверенного, и хотел бы лечь спать. Но перед сном мне захотелось пожелать Тебе — простите, родная — Вашим карточкам «Спокойной ночи!». Я поговорил немножко с ними. Я говорил им простые слова. Совершенно простые, давно забытые. Простите, Леля, что я называю Вас на Ты, путаю. Но это же только для себя, Олеся, солнышко.
Я попрощался с ними и решил перед сном Вам написать. Спасибо за письмо и телеграмму. Мне кажется, что я уже выздоравливаю. Лишь слабость и немного сумасшедшинки в голове. Ночей боюсь. Да в ушах звенит.
Милая, родная моя девочка, спасибо Вам за то, что я встретился с Вами. Что могу Вам писать, беседовать с Вами. Иногда мне бывает страшно, — а вдруг я выдумал Вас. Господи, сколько химер, сколько безумных планов, желаний, нелепых ошибок, наивных подходов, непрактичных выводов, бед разбросано позади в жизни, сколько бессонных ночей и невероятных построек. Кто я? Прозрачный человек со светящимся мозгом? Мудрец или мальчик? Может, я выдумал Вас! Простите мне, Леся, Вы все скоро поймете. А я посмотрю на Вас в глаза, в эти точки на карточке, и ничего во мне, кроме тихой радости и нежности к Вам, не остается.
Моя милая, умная девочка. Мне кажется, что я все время ношу Вас на руках. Один только раз я посадил Вас на кровать, а сам сел внизу и обнял Ваши ноги. Они были теплые и стройные как песни. Я поцеловал только один раз крошечную дырочку на правом чулке на коленке, и стало немного лучше. Я не знаю почему. Ваш запах смешался с запахом брошенной степи. Захотелось быстрой езды. Захотелось мне целовать конский щавель, или степной чабрец. Вы не знаете этого, Леся. Вы ни разу не искали путь по созвездиям. Привет Вашим милиционерам а автобусам.
А Вам спокойной ночи. Пусть Вам приснится радостный, счастливый сон. Вставайте завтра бодрой и здоровой. Мои первые мысли утром: «Доброе утро, родная». Я не выдумал Вас.
САШКО
Письмо седьмое
ЗДРАВСТВУЙТЕ!
Олеся, я уже смеюсь. Мой рот как гармошка беспрерывно растягивается до ушей и заполняет комнату ликующими звуками. Для аккомпанемента я грохочу стульями, посудой. Раз даже прыгнул на окно и обратно.
Чуть ли не впервые пишу письмо днем. Вы читаете все это и думаете, конечно, Сашко пребывает в горячечном бреду. Вам делается жаль меня, или нет? Вы думаете с подозрением не задумал ли Сашко какую-нибудь гадость. Ныл, плакался, скулил и вдруг — на тебе!
Нет, Олеся, все очень просто. Сегодня я проснулся утром часов в десять и впервые за какие-нибудь двадцать пять дней почувствовал себя здоровым. Провались я на этом месте, если вру или ошибаюсь! Сегодня я начинаю... Что? Писать сценарий. Какой? «АРСЕНАЛ». Леся, до сего дня я не написал ни одной строчки. Вы представляете, что я переживал и ощущал. Сегодня, солнышко мое лохматое, я начал писать. Завтра будет готова первая часть, послезавтра — вторая и... Вот что будет, если, конечно, меня вечером снова не повалит. Ну, тогда беру свои слова назад. Нет, не может быть. Правда, Олеся, правда!
Принесли мне Вашу телеграмму. Леся, милая, доброго утра! Кричу Вам в Москву. Олеся, очень странная у меня комната. Когда я кричу, в комнате страшно резонируют трубы для отопления. Это мне очень нравится, милые трубы, и очень я вас люблю.
Сегодня я пойду в город и куплю много апельсин, яблок, красных, желтых, лимонов и несколько бутылок красивых с вином. Хочется купить еще несколько цветных тряпок. Пусть все это будет в комнате.
На двери повешу записку: «Если я не отвечаю на стук, значит я: а) работаю, б) думаю, в) сплю, д) умер, е) отдыхаю, Е) пишу Олесе».
Олеся, пишите мне. Я хочу Вас видеть. Мы где- то близко друг возле друга. Правда? Не грустите, Олеся. Держитесь! Держитесь, малышка, у нас еще многое впереди.
Поднимаю Вас на руки. И целую хорошо, хорошо. Вот так.
САШКО
Довженко А. Письма / Публикация И. Гращенковой // Экран и сцена. 1993. № 52 (30 декабря).