В этом кратком наброске автобиографической повести автор спешит сразу же сделать некоторые признания: в его реальный повседневный мир все чаще и чаще начинают вторгаться воспоминания.
Что вызывает их? Долгие годы разлуки с землею отцов, или так уже положено человеку, что приходит время, когда выученные в давно прошедшем детстве басни и песни возникают в памяти непроизвольно и заполняют дом в самое порой неподходящее время.
Очевидно, то и другое в одинаковой мере, равно как и желание, перебирая драгоценные детские игрушки, то и дело проглядывающие в наших делах, познать основу своей природы на ранней заре, у самых ее истоков. И первые радости, и сожаления, и восторги первых очарований...
До чего же весело было когда-то в нашем огороде! Выйдешь из сеней, посмотришь вокруг — зелень буйная! А сад как зацветет весной! А что делалось в начале лета — огурцы цветут, тыквы цветут, картошка цветет; цветут малина, смородина, табак, фасоль. А подсолнечники, мак, горошек, укроп! Чего только не насадит в огороде наша неугомонная мать.
— Ничего на свете так я не люблю, как сажать что-нибудь в землю, чтоб произрастало. Когда вылезает из нее всякая былиночка, вот то моя радость, — любила приговаривать она.
Огород до того был переполнен растениями, что где-то среди лета они уже не вмещались в нем. Они ползли одно на другое, переплетаясь, давили друг друга, взбираясь на хлев, на стреху, ползли на тын, а тыквы свисали с тына прямо на улицу.
А малины красной и белой! А вишен, а груш сладких наешься — целый день живот как барабан.
И росло еще. вспоминаю, много табаку, в котором мы, маленькие, ходили словно в лесу и где познали первые мозоли на детских своих руках.
А вдоль тына за старым сараем росли большие кусты смородины, бузины и еще каких-то неизвестных растений. Туда мы редко лазили. Там было темно даже днем, и мы боялись гадюки. Кто из нас в детские годы не боялся гадюки, так и не увидев ее ни разу в жизни?
Возле хаты в саду цвели жасмин, георгины, настурции, мальвы, а за хатой, против сеней, возле вишен, была поросшая полынью старая погребня с открытым люком, откуда всегда пахло плесенью. Там, в погребе, в сумерках прыгали жабы. Наверно, там водились и гадюки.
На погребне любил спать дед.
У нас был дед, очень похожий на бога. Когда я молился богу, я всегда видел в красном углу портрет деда в старых серебряно-фольговых ризах, а сам дед лежал на печке и тихо кашлял, слушая мои молитвы.
В воскресенье перед иконами горела синенькая лампадка, в которую всегда набивалось полно мух. Образ святого Николая-угодника тоже был похож на деда, особенно когда дед подстригал себе бороду и выпивал перед обедом рюмку водки и когда мать не сердилась. Святой Феодосий больше был похож на отца. Феодосию я не молился. У него была еще темная борода, а в руке длинный посох, как у пастуха. А вот бог, похожий на деда, тот держал в одной руке круглую солонку, а тремя пальцами другой как будто собирался взять зубок чеснока.
Звали нашего деда, как я уже потом узнал, Семеном. Он был высок и худ, и чело у него было высокое, а волнистые волосы седые, а борода белая. И была у него большая грыжа еще с молодых чумацких лет. Пахнул дед землей и немножко мельницей. Он был грамотен по-церковному и по праздникам любил торжественно читать псалтырь. Ни дед, ни мы не понимали прочитанного, и это всегда волновало нас, как чарующая тайна, придававшая прочитанному особый, не будничный смысл.
Мать ненавидела деда и считала его чернокнижником. Мы не верили матери и защищали деда от ее нападок, потому что псалтырь в середине был белый, а толстый его кожаный переплет — коричневый, как гречневый мед или старое голенище. В конце концов мать тайком все же уничтожила псалтырь. Она сожгла его в печи по одному листочку, боясь сжигать все сразу, чтоб вдруг он не взорвался и не разнес хату.
Любил дед приятную беседу и доброе слово. Иногда по дороге на луг, когда кто-либо спрашивал у него шлях на Борзну или в Батурин, он долго стоял посреди дороги и, размахивая кнутищем, кричал вслед путнику:
— Прямо, да прямо, да прямо, да никуда же не сворачивайте!.. Добрый человек поехал, дай ему бог здоровья, — вздыхал он ласково, когда путник исчезал в кустах.
— А кто он, добрый этот человек? Откуда он?
— А кто его знает, разве я знаю?.. Ну, чего стоишь как вкопанный? — обращался дед к коню, садясь на телегу. — Но-о, трогай, ну-у!..
Он был нашим добрым духом луга и рыбы. Грибы и ягоды собирал он в лесу лучше нас и разговаривал с конями, с телятами, с травами, со старой грушей и дубом — со всем живым, что росло и двигалось вокруг.
А когда мы, бывало, наловим бреднем рыбы и принесем к нашему куреню, он, усмехаясь, укоризненно качал головой и говорил с чувством тонкой жалости и примиренности с бегом времени:
— A-а! Разве это рыба? Казна-що, не рыба. Вот когда-то была рыба, чтоб вы знали. Бывало, как пойдем с покойным Назаром, царство ему небесное. Ой-ой-ой!..
Тут дед уводил нас в такие сказочные дебри старины, что мы переставали дышать и бить комаров на икрах и на шее, и тогда уже комары нас поедали как хотели, пили нашу кровь, наслаждаясь. И давно уже вечер проходил, и крупные рыбы скидались в Десне между звездами, а мы все слушали, раскрыв широко очи, пока не повергались в сон в душистом сене под дубами над зачарованной речкою Десной.
Лучшей рыбой дед считал линя. Он не ловил линей в озерах ни бреднем, ни топтушкой, а просто брал из воды руками, как китайский фокусник. Лини словно бы сами плыли к его рукам. Говорили, он знал какое-то слово.
Летом дед часто лежал на погребне поближе к солнцу, особенно в полдень, когда солнце припекало так, что все мы, и наш кот, и собака Пират, и куры прятались в цветы, в смородину или в табак.
Больше всего в жизни любил дед солнце. Он прожил под солнцем около ста лет, никогда не прячась в тень, так под солнцем у погребни, возле яблони, он и помер, когда пришло его время.
Любил дед кашлять. Кашлял он порой так долго и громко, что, сколько мы ни старались, никто его не мог как следует передразнить. Его кашель слышала вся околица. Старые люди по дедову кашлю предсказывали даже погоду.
Порой, когда солнце припечет с особенной силой, он весь синел от кашля и ревел, как лев, хватаясь обеими руками за живот и задирая ноги вверх, совсем как маленький. Тогда Пират, спавший обычно возле деда в траве, схватывался и бросался спросонья в любисток и оттуда уже лаял на деда.
— Не гавкай хоть ты мне. Чего б это я гавкал, — жаловался дед.
— Гав! Гав!
— А, чтоб тебя! .. Кх-кх! ..
Тысячи тончайших дудочек вдруг начинали играть у деда в груди. Кашель клокотал у него, как лава в вулкане, долго и грозно, и очень не скоро, после самых высоких нот, когда дед был уже весь синий, как цветок крученого паныча, мы должны были разбегаться куда попало, и вслед нам долго еще неслись дедовы громы и блаженное кряхтенье.
Спасаясь так однажды от дедова рева, прыгнул я как-то из-под смородины прямо в табак. Табак был высокий и очень густой. Он цвел пышными зеленовато-золотистыми кистями, как у попа на ризах, а над ризами носились пчелы — видимо-невидимо. Крупные табачные листья сразу опутали меня. Я упал в зеленую гущу и полез под листьями прямо к огурцам. В огурцах тоже были пчелы. Они сновали вокруг цветков и так быстро летали от подсолнечника к маку и домой и так им было некогда, что, сколько я ни старался, как ни дразнил их, так ни одна пчела в тот день почему-то меня не ужалила. ‹…›
Жили мы в полной гармонии с силами природы. Зимою мерзли, летом жарились на солнце, осенью месили грязь, а весною нас заливало водой. А кто этого не знает, тот не знает радости и полноты жизни.
Весна плыла к нам обычно с Десны. Тогда никто еще не слышал и ничего не знал о преобразовании природы. И вода тогда текла куда и как попало. Десна разливалась так пышно, что в воде потопали не только леса и сенокосы, целые села тогда потопали, крича о спасении. И тут начиналась наша слава.
Как мы с батьком и дедом спасали людей, коров и коней, про это можно писать целую книгу. Это был мой дошкольный героизм, за который меня теперь, наверно, послали бы в Артек. Тогда Артеков мы тоже не знали, давно это было. Забыл, в каком году, весною, накануне пасхи, разлив случился такой, какого никто — ни дед наш, ни дедова баба — не знали.
Вода прибывала с невиданной силой. В один день затопило леса, сенокосы, огороды. Стало темнеть. Разыгралась буря. Ревом ревело все над Десною в ту ночь. Звонили колокола. В кромешной тьме далеко где-то там и сям кричали люди, жалобно лаяли псы, и шумела, плещась, непогода. Никто не спал. А наутро все улицы были под водой, она еще прибывает. Что делать?
Тогда полицейский исправник посылает к нашему батьку старшего полицейского Макара.
— Спасай людей на Загребелье: потопают, слышал? — приказывает он батьку хриплым голосом. — У тебя челн на всю губернию, а сам ты мореплаватель.
Услышав о такой беде, мать сразу в слезы:
— Позвольте! Так пасха же святая?!..
А батько выругался, чтоб мать замолчала, и говорит Макару:
— Ой, рад бы я людей спасать, боюсь греха. Как их спасешь, не разговевшись. Должен я съесть кусок пасхи, и выпить тоже надо по закону. Два месяца не пил. Не могу я праздника не уважить.
— Сядешь в карцер, — сказал Макар и понюхал у печки жареного поросенка. Вместо грамоты за спасение человечества и скотины будешь бить клопов в кутузке.
— Добре! — сдался батько и махнул рукой. — Будьте вы прокляты, душегубы! Еду!
Мать, всегда казавшаяся нам перед пасхой слегка невменяемой, крикнула в горестном отчаянии:
— Ну куда ты поедешь?! Пасха!
— Давай несвяченую. Грешить так грешить!.. Садись, Макар! Христос воскрес! Наливай вторую! С весною вас, с вербою, с водою, с бедою!
Так, начав разговляться в субботу, постепенно поснули мы, проспали службу божию и только наутро с большими трудностями стали подплывать к затопленному селу Загребелью.
Весь загребельский приход сидел на крышах затопленных хат с несвячеными пасхами. Всходило солнце. Картина была необыкновенная, словно сон или сказка. Освещенный солнцем, перед нами раскрылся совсем иной мир. Все было иным, прекрасным, могучим, веселым. Вода, тучи все плыло, все безудержно неслось вперед, шумело, сверкало на солнце.
Весна красна!.. Мы гребли изо всех сил под руководством нашего батька. Было нам жарко от труда и весело. Батько сидел с веслом на корме веселый и сильный. Он ощущал себя спасителем утопающих, героем-мореплавателем — Васко да Гамой, и хоть жизнь послала ему вместо океана лужу, душа у него была океанская. И может быть, потому, что души у него хватило бы на целый океан, Васко да Гама иногда не выдерживал этой диспропорции и топил свои корабли в шинке. Говорят, пьяному море по колено. Неправда. Только понял я это не скоро. Топил наш батько корабли для того, чтобы хоть иногда в грязном кабаке маленькая лужа его жизни превратилась хоть на час в море бездонное и бескрайнее.
Вода прибывала с удивительной силой. Не успело село оглянуться, как очутилось на острове, и остров стал исчезать под водой, потопать.
— Спасите-е-е!
Быстрина разливалась по улицам, левадам, с пеной, аж шипела перед избами и дверями, под окнами, заливала хлевы, клуни. Потом, поднявшись на полтора аршина почти сразу, ворвалась в хаты через двери и окна.
— Ой, спасите!..
Хаты шатались от бурного течения. Ревел скот в кошарах. Кони коченели по шею в воде. Свиньи потопились. Со стороны соседних задесненских сел неслись потопленные раздутые быки вниз по течению. Вода добралась до церкви, до самых «царских врат». Потонуло все село. Один лишь Ерема Бобырь, наш родич по дедову колену, не пострадал в этой беде. Он знал приметы относительно разных явлений природы и особенно верил в предсказания мышей. О наводнении он узнал наперед, еще зимой. Когда на крещение мыши начали разбегаться из клуни по снегу, наш хитрый дядюшка сразу догадался, что будет весной беда. И как ни смеялись тогда над ним простоватые его соседи, он молча разобрал на сенях стреху, сделал на потолке на крыше кошару, соорудил сходни, наносил полный чердак сена и зерна. И вот, когда село вместо праздничных песнопений в отчаянии взывало о спасении, вся семья Еремы Бобыря праздновала пасху на чердаке возле яслей в окружении коровы, коней, овец, кур и голубей, совсем как на старой картине, что висела когда-то в церкви.
— Спасите! Хата плывет!.. — кричали внизу.
— Христос воскрес!..
Тут Христу пришлось услышать за наводнение такое, чего не слышал ни один председатель за неблаговидные дела. Да еще кто-то пустил клевету, будто попадья ела в великий пост скоромное, которое она получала вдоволь из закрытого поповского распределителя. Шуму было много. Впрочем, если вдуматься, это не были антирелигиозные или безбожницкие разговоры. Сидя на крышах затопленных хат с несвячеными куличами среди затопленного скота, верующие, очевидно, хотели, чтобы бог был немного более внимательным к созданному им миру. Будем говорить, им хотелось от бога, матери божией и всех святых чего-то лучшего, а не таких угнетающих и несвоевременных неприятностей.
— Ну в самом деле, какая это у нечистого пасха, если ее, прости господи, приходится есть несвяченую. Весь приход на стрехах, а в хатах сомы плавают.
— Христос воскрес, мокрогузые! — весело крикнул мой батько, когда большой наш челн проплыл поверх тынок через двор и стукнулся носом под самую стреху.
— А ну его. — отозвался немолодой уже человек Лев Кияница и подал батьку рюмку водки. — Воистину воскрес! Спасай, Петро, да хоть не смейся. Я вижу, скоро хату понесет. О! Уже ворушится...
— Спасите!
— Ой, погибаем, спасите! — закричали бабы.
— «Воскресения день просвятим, людие! Пасха, господня пасха от смерти до жизни и от земли к небеси...»
— Спасите! Потопаем!
Скоро из-за хаты показалась на улице небольшая лодка, а в лодке певцы — отец Кирилл, дьяк Яким и кормчий с веслом, пономарь Лука. Духовные особы плавали давно уже по селу между хатами и святили пасхи, поддерживая моральнорелигиозный дух прихожан.
— Давай сюда, батюшка! Дети плачут.
— Потерпите, православные, — взывал отец Кирилл. — Преблагий создатель посылает нам знамение в водах своих, как благое предвозвестие урожая злаков и трав. Куда правишь, ирод! К хате, к хате правь! Ой, упаду!..
Пономарь Лука причаливал таким образом к хате. Служители культа кропили куличи и яйца весеннею святою водою и так постепенно нахватались на холоде по рюмке, что забыли уж, как и петь.
— Тут, батюшка, не «воскресения день», а «вниз по матушке» запеть бы следует, — пошутил наш батько, улыбаясь.
— Чего смеешься! — рассердился отец Кирилл. Он не любил батька за красоту и неуважительный характер. И тут ты против бога, нечестивец! Безбожник лукавый!
— Батюшка, и вы, дьяче, и ты, пономарю! Давайте относительно исповедования веры условимся сразу: я не против бога, — весело сказал мой батько, притягивая к лодке на аркане наполовину утопленную телку. — Хватай ее за рога, Сашко! Держи, не бойся! Я подведу аркан под черево. Хватай, хватай ее! Так. Давай! Ну! P-раз! Ну, взяли! Вот и хорошо!.. Не против бога я, духовные люди, не против пасхи и даже не против великого поста. Не против вола его и всякого скота его. И если я порой гневлю его всесильное, всеблагое, всевидящее око, так это совсем не потому, что я в него не верю или верю в какого-либо иного бога.
— Вот будешь ты в пекле гореть за такие слова! — заступился за господа бога Яким.
— Ничего, — сказал батько и привязал спасенную телку, накрыв ей глаза мешком. — Раз уж я грешен, то где мне и жариться, как не там, где вы сказали. Конечно, богу с неба виднее, чем нам, что и к чему, какой огонь или воду пустить на нашего брата, или саранчу, или мышей там, суховей, или лихое начальство, или войну. Но с другой же стороны, я тоже, как божье создание, имею свой интерес и рассудительность, хотя и мелкую, зато не злую и не дурную как будто. В самом деле, почему я должен хвалить бога, и особенно на пасху, за такой разлив? Мне неизвестны божеские планы касательно такой чрезмерной щедрости на воду. Не вижу я добра в этой воде.
— Пути господни неисповедимы, — строго промолвил отец Кирилл.
— Конечно, — согласился батько и по-хозяйски оглянул разлив. — В такой пропорции воды должен быть, очевидно, великий божественный смысл, ну только я про себя знаю одно: штаны у меня мокрые и чуб не высыхает.
— Замолчи, нечестивец! — гневно крикнул отец Кирилл.
И тут произошла совершенно неожиданная история. Пошатнувшись в челне, нетрезвый священнослужитель вдруг взмахнул руками и полетел торчком в воду. А челн тогда набок — раз! От дьяка и пономаря только круги пошли по воде. Как же не засмеется утопленное село, как не возрадуются стрехи! Мужчины, бабы, дивчата, деды, дети! Вот народ...
Чтобы так смеяться над пасхою святою, над собою, над всем на свете, и где?.. На крышах, в окружении окоченевших коней, коров, что только головы торчат из холодной воды. Нет! Национальный характер загреблян не поднялся до вершин понимания закономерности лиха. Он побудил их на смех над святою даже пасхою.
Глядя на людей, усмехался и мой батько, великий, добрый человек.
— Ну и приход! Каждую весну вот так мокнет тысячу лет. И черт их не потопит и не выгонит отсюда, — вот природа!
Зацепив отца Кирилла ручной весла за золотую цепь, батько втянул его, как сома, в свой ковчег к коровам и овцам. Потом стали ловить дьяка и, вытаскивая, так насмеялись, что совершенно упустили из виду пономаря Луку, которого, кажется, чуть ли не съели раки, забыл уже.
Вот такая была вода.
Довженко А. Зачарованная Десна. М.: Советский писатель, 1964.