Из трех наших самых прославленных кинематографистов режиссером в профессиональном смысле слова являлся, пожалуй, один лишь Пудовкин: он в совершенстве владел всеми элементами постановки. Но ставил он фильмы по сценариям, многое зависело от их качества. Лучшие работы Пудовкина созданы им в содружестве с Натаном Зархи. Эйзенштейн был гением кино, режиссура (в особом понимании образности его фильмов) была только частью труда, он создавал саму кинематографию. Сценарий для Сергея Михайловича был уступкой, вынужденной определенными требованиями к картине; само существо его искусства опровергало литературную основу фильма. ‹…›
Довженко прожил нелегкую жизнь: странствовал, был учителем; служил, работал за рубежом в посольствах, рисовал карикатуры в газете; кинорежиссером стал в тридцать три года. После такого перечисления обычно говорится: за плечами у него жизненный опыт. Но все дело в том, что не опыт выработался у Довженко, а пришла мудрость. И сохранилось одновременно в его искусстве во всей своей чистоте детство. Так и совмещались они, причудливо соединяясь: детство и мудрость. А все, чему полагалось быть между этими полюсами — трезвая рассудительность, практичности житейская сноровка — для него как бы и не существовало.
Как-то я повстречался с Довженко и Фадеевым, они задумывали фильм о Дальнем Востоке. Александр Петрович только что вернулся с Украины, счастливо улыбаясь, он рассказывал про Днепр, сады под Киевом, облака на весеннем небе. Таким возвышенным тоном никто не рискнул бы даже писать, а он произносил вслух целую речь. Русские обороты переходили в украинские, поэтические образы в юмор. Ну как я могу написать сценарий для ребенка! — воскликнул Фадеев, заслушавшись монологом. Они дружили, относились с любовью друг к другу, но сценария Фадеев так и не написал. У такого искусства мог быть только один автор.
Народная мудрость вошла в его искусство не потому, что он изучал фольклор. Запомнились ему не песни матери, а ее плач; он часто слышал его. Состав семьи, как он писал, был переменный: из четырнадцати детей выжило двое; смерть и рождение были рядом, здесь в хате, а хата стояла посередине места, которое казалось ему самым красивым на свете. Он не любовался природой, а жил в ней, вместе с ней. Вырастали деревья, которые он босоногим мальчишкой сажал вместе со своим дедом — незлобивым чумаком Семеном Тарасовичем, и умирали братья.
Он стал художником, который смог вписать революцию на Украине в пейзаж вселенной, показать на экране современное в вечном.
Все это он делал с шуткой, не боясь запросто рассказать о великом. Так деревенский богомаз, изображая мироздание, списывал деву Марию с чернобровой казачки, а черта — с цыгана-конокрада.
У него был поразительной чуткости слух: он слышал не только голоса людей, но и тишину лунной ночи, плеск днепровской воды. Он говорил на особом, только ему присущем языке, даже в его повседневной речи можно было услышать гоголевские обороты, ритм почти музыкальный. Он был превосходным оратором, но манера говорить была такой же и в комнате: его мысли и чувства нельзя было передать другим строем. ‹…›
Ему пришлось пережить много горя. «Я был зачислен в лагерь биологистов, — невесело перечислял он в автобиографии, — пантеистов, переверзианцев, спинозистов». От него хотели отнять его детство, срубить деревья, которые уже росли в его внутреннем мире. Деда Семена Тарасовича, который был для него еще живым, яблоки которые все еще наливались, «одемьянили» (термин РАППа). Демьян Бедный возмутился «Землей», нашел в ней пантеизм и биологизм.
В 1951 году, собирая материал для сценария, Довженко остановился в селе Покровском. «На душе у меня — полный покой и мир, — записал он тогда в дневнике. — Все, что меня окружает здесь, дорого моему сердцу — мельчайшая вещь, малейший звук... Встал я и прошелся по комнате. Потом остановился, посмотрел в угол на образ пречистой девы с младенцем... Я не молился ей. Я мать вспомнил свою. Вспомнил, как она молилась ей когда-то за меня когда я был маленьким, еще таким, как у пречистой девы на руках, и когда был взрослым, когда нес через жизнь все свои страдания, все сомнения, все опасности, любовь и радость. И еще увидел я в образе, который и виден-то еле-еле (один лишь тихий силуэт в серебряном обрамлении), будто я увидел в нем юную доброту с ребенком, и доброта ее ласково словно бы прикоснулась ко мне прекрасной нежной рукой».
Далекое, святое босоногое детство, как он его называл, все еще было с ним, было в нем.
Ну а то, что причиняло ему горе, мешало трудиться?.. «Недавно в кремлевской больнице престарелый Демьян Бедный встретил меня и говорит: „Не знаю, забыл уж, за что я тогда разругал вашу „Землю“. Но скажу вам — ни до, ни после я такой картины уже не видел. Какое это было произведение действительно большого искусства“. Я промолчал...» (запись 1945 года).
В 20-е годы слова «красота» боялись, как черт ладана; оно казалось слащавым, сентиментальным. Довженко показал силу красоты на экране. И сам он был удивительно красив. Мне он запомнился в сером костюме, голубой рубашке, загорелый, с седыми волосами, ясным взглядом. Он не только создавал произведения искусства, но и сам был произведением искусства.
Козинцев Г. Хата в Соснице // Довженко в воспоминаниях современников. М.: Искусство, 1982.