<...> Создатель «Интервенции», пролежавшей под арестом двадцать лет, он в годы опалы не был для студийного начальства особо желанным постановщиком, но как безусловный мастер и прожженный профессионал полулегально допускался к работе «собирателя» фильма, «вывозилы» отснятого материала, которому официальный автор уже отчаялся придать хоть какую-то смысловую цельность, хотя бы видимую повествовательную логику.
Полока высок, сутул, голову держит низко, будто принужден, чтобы рассмотреть вас, наклоняться к какому-то окну. Постоянно жестикулирует, иногда довольно размашисто, постоянно подглядывает в какой-то текст — или в сценарий, или в пухлую, замусоленную книгу рабочих записей, в которой расписана его жизнь по минутам на неделю, на месяц вперед. <...>
На мясника он совсем не похож, но именно так, по-мясницки, ловко и ухватисто, должно быть, колдовал над чужими монтажными кусками. Изымается то, что уж вовсе никуда не годится, сюжетный ход, эпизоды неудачно отснятого объекта, может быть, даже персонаж.
И фильм есть.
Разумеется, шедевров на этой дороге не встретишь. Но что-то с началом и с концом, с внутренней логикой нарастания, с идеей, как правило, весьма-весьма благородной, из тех, какими мостят переулки в аду. Не в пример тому бесхребетному пленочному хаосу, на который приглашали «доделывателя». И, радуясь, что «единица» будет сдана без сучка, без задоринки, пусть особой славы не принесет, директор студии уже прикидывает, как оплатить внеурочную работу без упоминания в титрах опальной фамилии.
Я не спрашивал у Полоки о названиях этих лент, да он бы и не ответил, во-первых, уважая производственную тайну, как врачебную, а во-вторых, ведь мы с вами не видели, с чего он начинал, поэтому не сможем оценить достигнутого. За популярностью, особенно в данном случае, он не тянется, а вот заработок кладет в карман без всякого стеснения. Была работа, работа основательная, пусть и скрытая от мира как не видимые ему слезы.
Ломаться и разводить цирлих-манирлих — это удел дилетантов, которых он крепко не любит, свысока пожимая плечами. Есть ведь у нас и такие находчивые: с актерами у него работает один, массовки ставит другой, монтирует кто-то еще, а изобразительное решение целиком доверено гениальному оператору. И есть картина, хотя художника, может быть, вовсе нет. Полока почтителен к тем, кто все делает сам, своими собственными руками. Он сам такой. Дай ему волю, он сутками не вылезал бы из павильона, разве что за тем, чтобы пристроиться на табурете за плечом монтажницы у монтажного стола. <...>
Начал он как актер. Снимается и по сегодня, но с большим выбором. В Институт кинематографии, в мастерскую Льва Кулешова и Александры Хохловой он пришел по сути, уже сложившимся художником. Курсовая двухчастевка «Жизнь» с Риммой Быковой в главной роли, показанная на Всемирном фестивале демократической молодежи 1957 года в Москве (тридцать лет тому назад!), была удостоена весьма авторитетного приза, а Джанни Рондолино, сегодня одна из «звезд» итальянской журналистики, а в ту пору начинающий репортер из города Турина, писал ни больше ни меньше: «После помпезных конформистских фильмов последнего периода в советском кино появился искренний, бескомпромиссный и суровый фильм, продолжающий замечательные традиции Пудовкина, Козинцева, братьев Васильевых и оплодотворенный нашим неореализмом! Столько сильных слов — о фильме длиной в 19 минут, о скромной экранной истории, протекающей в дни ленинградской блокады, но рассказанной с пронзительной искренностью, с психологическими глубинами будущего Глеба Панфилова и с жесткой обрисовкой среды в духе тогда еще учившегося Алексея Германа.
Он мог быть и таким, Геннадий Полока. Кстати, стилистической жесткости вполне хватало и в «Республике ШКИД», поставленной десять лет спусти. Беспризорники, их подвалы, лазы, «хазы» и «малины», кураж над «чистенькой», «нэпмановской» публикой и отчаянное драпанье от «мильтона», детдомовская «буза», стычки с Викниксором, все то непередаваемое время, что запечатлелось в одноименной повести двух «шкидов» — Г. Белых и Л. Пантелеева, естественно, взывали к аскетичности зрительного ряда, к подобию хроникальных сюжетов той поры.
Картина удалась на диво. Она была и грустной, и смешной, фактурно несомненной и с постоянными гротесковыми преувеличениями, актерски психологической и режиссерски монтажной до изощрения. На нее валом валили школьники, на ней хохотали родители. В общем все-таки «проснулся знаменитым»?
Десять лет между «Жизнью» и «ШКИДой» — это четыре фильма, из них один делался вдвоем с сопостановщиком, а один остался незавершенным, ибо против режиссера начали следствие. Да, сегодня можно об этом сказать без опасения, что бросишь тень на хорошего человека. <...>
Он сам — просветитель-идеалист, вроде Викниксора, которого кинокритики поторопились сравнить с Чеховым. Чехов был деликатен, отзывчив, но чрезвычайно трезв. Рьяному деятелю, вроде Виктора Николаевича Сорокина, необходима определенная благородная слепота, нежелание принимать сигналы мира, усложняющие его картину.
Сергей Юрский играл цельнолитого идеалиста, посланного в мир выполнить свою просветительскую миссию.
— Мы говорили не о Чехове, — вспоминает Полока. — На репетициях мы говорили о Дон Кихоте.
Позже он сделает «Один из нас», пародию на фильмы о доблестных разведчиках, снова строго хроникальную по манере и куда больше балаганную по ходу событий. Произошла ошибка: вражеского агента подменили не суперменом секретной службы со всеми ее сложными и абсолютно необходимыми навыками, а «одним из нас», простаком и дуболомом, которого приходится натаскивать в каждом жесте, в каждом высказывании, и все равно он то и дело попадает впросак.
Надо бы пересмотреть картину. По тем временам она казалась крайне едкой. Должно быть, к тому же мнению пришли люди, снявшие ее с экранов в первую же неделю проката. И это при россыпи восторженных рецензий (в одной из них, правда, фильм принимался всерьез — как гимн в честь героев невидимого фронта). Не будем забывать, что тень арестованной «Интервенции» постоянно сопровождала режиссера, на пороге какой бы студии он ни появился.
Он создан быть нашим антимифологом, бичевать разлитое в обществе суемыслие и благодушие, «нашим советским Олтманом», при всей условности этой параллели. Но мало ли что... Мало ли зачем был послан в мир Аскольдов, создатель «Комиссара»! <...> Полоке давали работать — чаще всего подпольно, а иногда и открыто — вот и вся разница. Делать то, на что он — и только он! — был способен, ему категорически не позволялось. И он, бедолага, уже стал радоваться любой малости.
Так появился на свет божий «Одиножды один», вдохновенно снятый, тончайшим образом отделанный — трюизм, вызубренная с детства истина о попрыгунье-стрекозе. В фильме эту роль играл Анатолий Папанов — его герой преклонных лет решил обустроиться на покой и с этой целью объезжает вереницу когда-то брошенных им женщин. Куски, «новеллы» из этой картины можно показывать на лекциях по современной режиссуре, но вся картина, взятая совокупно, производит... извините, Геннадий Иванович, впечатление косметических философских откровений на абсолютно пустом месте.
Что же такого страшного содержала «Интервенция», если ее создатель так долго щеголял с ярлыками «антиреволюционного», «антинародного» художника?
Ее содержанием стали эстетическая игра, буквальное воспроизведение метафор и условностей театрального действия, упоение абсурдизмом происходящего на экране, то есть как бы на сцене или как минимум на просцениуме и за кулисами, вдохновенная «бредятина», которой товарищ Дон Кихот, уже в качестве кинорежиссера, предлагал упиваться и умиляться.
<...> Простодушный Полока, так и не понявший, на что же он руку подымал, рассуждал крайне примитивно: в знаменитой пьесе Льва Славина есть истинно театральный шарм, прелесть сценического действа, сочность театрального кунстштюка. И что же — все это пробросить? Начать с начала, с голого нуля, с хроникальных кадров вступления союзников в Одессу?
А как, извините, иначе?
Да мало ли как! Превращаем широкий экран в и. о. сцены. Подчеркиваем декорации. Форсируем размашистую, почти балаганную актерскую игру. Обостряем нелепость: автомобиль носится из комнаты на улицу и наоборот. Еще обостряем — дверцы шкафов становятся дверями комнат, совсем из других домов. Еще обостряем. Еще абсурдируем. Еще гротескируем. Еще заостряем...
Да уж куда еще! И так впечатление заснятого на кинопленку театра. И вообще есть ли продвижение киноэстетики на этом пути? Всем ясно было, что нет, кроме Полоки.
Для Геннадия Ивановича, по собственному его признанию, часы работы над «Интервенцией» были лучшими часами его жизни.
Сегодня мы смотрим фильм совсем иначе. Он для нас — музейный раритет. Покойный Высоцкий. Покойный Копелян. Покойный Толубеев. Молодой Золотухин. Молодой Юрский. И не видя, разумеется, сегодня никакой контры, а, напротив, безошибочно улавливая пронизывающую всю картину убежденность в торжестве революции, мы способны, может, имеем право умозаключить, что в эстетическом смысле штурм неба принес... то самое, что он и обещал принести.
По заказу Центрального телевидения он сделал трехсерийное «Наше призвание». Кто-то (видимо, совсем больной человек) разглядел в сюжете о советской школе двадцатых годов и о создании школьных комитетов перекличку с польским профсоюзом «Солидарность». Полоку пугали, Полоке грозили, Полоку обманывали и мурыжили обещаниями. Смешные люди! Он еще не такое видел! Выдержки у лидеров ЦТ хватило только на три года. На четвертый они сдались, и в качестве контрибуции режиссер еще успел сделать четвертую серию.
Штурм неба продолжается.
Снова и снова ищется и создается театрально-бурлескный кинематограф, которого еще не было и которого, судя по всему, уже никогда не будет.
<...> На съемке Полока терпелив, терпелив и еще раз терпелив. И с восьмилетним, и с двадцатилетним, и с пожилым он оказывается в ситуации воспитателя. Может и вспылить, если увидит несерьезное отношение к занятиям. Может послать пять раз бегом по коридору и обратно, чтобы снять излишнее напряжение. Но если наметился успех, он сам светится радостью удачи. Для него дышать, жить — это и означает каждый день быть на съемке в павильоне. <...>
Дёмин В. Опальная фамилия // Советская культура. 1989. 20 апреля.