Фильм «Одна». Режиссеры — Козинцев и Трауберг, оператор Москвин. Я — учительница, Елена Александровна Кузьмина, двадцати лет, послана Наркомпросом ликвидировать неграмотность в диких ойротских селах.
Кстати, история, написанная в сценарии, — не выдумка. Была заметка в газете. Только это случилось в Каракумах. Девушка погибла в песках.
Козинцев и Трауберг перенесли эту историю на Алтай. Это могло случиться где угодно в глубинке. Дикость тогда была ужасная, и богачи, которые были пограмотнее, делали что хотели.
Во всяком случае, мы едем на Алтай!
Экипировку нам добыла администрация. В то время на Алтае происходило раскулачивание. Кулаки добровольно не подчинялись. В ход было пущено оружие. Во всем крае, особенно там, где не было дорог, было почти военное положение. Поэтому нам выдали сапоги, тужурки, широкие кожаные пояса, к которым прикреплялась деревянная кобура. Всем были выданы наганы (образца... я даже не знаю, какого образца) и к ним по одному патрону. Нас предупредили, что обращаться с оружием надо осторожно, так как неизвестно, как оно поведет себя в момент выстрела. Чтобы не было неожиданностей, все оружие хранилось у директора группы. <...>
Наконец сборы были кончены, и на вокзале собрались Козинцев, Трауберг, Москвин, директор Минкин, художник Еней, ассистент, он же актер Герасимов, администратор Кузьмин и я. Еще был с нами китаец Ванечка, работавший прачкой. Его пригласили на главную роль, бая, за ужасающую внешность. У бедного Ванечки были, вероятно, больные почки. От этого под глазами висели мешки. А так как он был очень худ, то щеки висели над шеей и дрожали от каждого движения. Несмотря на такую внешность, от которой до заикания кричали дети, более доброго человека мне никогда не приходилось встречать. Кроме того, что Ванечка работал прачкой, он еще делал трясущихся птичек на длинной резинке и торговал ими где только мог. ‹…›
Таилга. Камлание
Объезжая близлежащие окрестности, мы искали места для съемок. «Близлежащие» это так говорилось, а вообще в радиусе пятидесяти километров. Хоть все и были молоды, но уставали очень. Опять-таки по причине молодости никто в этом не признавался.
Для нас было праздником, когда вдруг находилось место, соответствующее настроению эпизода. На таком месте мы застревали на день, на два, а то и больше. Привозилась съемочная аппаратура, и начинались съемки.
В одной из таких поездок мы наткнулись на старую брошенную школу. Окна школы были перекошены и разбиты. Крыша осела набок. Двери держались на «честном слове». Забор завалился. Внутри школы росла трава. Даже из сложенной со знанием дела печки тянулось к свету какое-то деревцо.
Мы расспрашивали старожилов о человеке, который построил школу. Никто ничего не мог объяснить. Говорили:
— Однако, беглый! — Откуда беглый?
— Спрашивать, однако, нельзя... Не знаем...
Мы спрашивали, почему школа не работает.
— Дети нет. Учитель нет.
— А где дети?
— Однако, работают.
— Где работают?
— Пастухи. У бая работают. У нас по-другому нельзя, однако...
— Ничего... Скоро все будет по-другому.
— Однако, плохо будет, если другой будет. Дети надо пастухи баю давать, однако...
— А почему в этом доме никто не живет? Хороший же был дом.
— Нельзя. Это школа, однако...
И все тут. Одно «однако».
Но не успели мы еще уехать с Алтая, как появились и школы, и учителя, и врачи, и магазины, и даже баи стали скромнее и сговорчивее, и вообще жизнь, «однако», стала меняться.
А пока что мы, обрадованные находкой этой заброшенной школы, привезли съемочную аппаратуру, достали таратайку с лошадью и сняли, как и надо было по сценарию, грустный приезд молодой учительницы на место своей работы.
Развалившаяся школа в середине пустой желтой поляны и где-то вдалеке черная, неприветливая кромка леса. Нам было как-то не по себе от этого жутковатого пейзажа, даже когда нас было много. На экране получилась такая безысходность этой дикой и чужой жизни, что учительница, пока еще ничем не заслужившая симпатии, сразу же после приезда в эту школу стала героиней.
В один из пасмурных дней, когда иногда начинал крапать дождь, мы огибали по узкой тропинке каменистый холм, покрытый густым мхом. Из мха, как искусственно всунутые, торчали редкие стволы кедров, елей и сосен. Темная серость лежала между деревьями. Когда проносился легкий ветер, даже не ветер, а глубокий вздох, откуда-то слышалось мелодичное, однообразное позвякивание. Как будто кто-то осторожно трогал железо.
Лошади, привыкшие к местным звукам, равнодушно шагали, осторожно обходя камни и вылезшие наружу корни. Ехавший впереди проводник опустил голову и, покачиваясь в такт движению лошади, дремал и даже иногда похрапывал.
Чем дальше мы продвигались, тем явственнее становился этот зловещий звук. И, мне кажется, не я одна начала нервничать.
Вдруг из-за разлапистой ели возникла печально устремленная в небо лошадиная голова. Мы спешились и подошли поближе. Это был череп, крепко обтянутый кожей. Вместо глаз в небо смотрели черные пустые впадины. Рот ощерился большими желтыми зубами. К пучкам волос, сохранившимся около ушей, были привязаны развевающиеся по ветру тряпочки. На шее болтался железный колокольчик. Это он и издавал печально предостерегающие звуки.
Толстый обструганный ствол дерева был крепко вбит в камни, и шкура лошади с хвостом, ногами и головой была крепко растянута на этой подпорке. Ноги, то есть шкура от ног, освобожденные от костей, были оттянуты копытами. Копыта, покачиваясь и стукаясь друг о друга, издавали сухой, глуховатый звук.
Это зрелище вызвало ощущение не то страха, не то жалости. Во всяком случае, настроение от этого не улучшилось, хотя это и был великолепный объект для съемки.
Мы спросили проводника. Он равнодушно пожал плечами.
— Конь как конь. Таилга зовут. Только старый очень. Забыли и ушли далеко, однако...
Мы пытались узнать, во что верят ойроты и какой у них бог. Ничего мы не узнали, да, вероятно, они и сами не задумывались над этим. Они верили, что в горах живет нечто доброе, иногда сердитое, но всемогущее. ‹…›
Мы сняли на пленку Таилгу. На экране она получилась еще зловещее, чем в жизни.
Еще надо было увидеть шамана и камлание. Нам предложили Петуха — так звали этого посредника между богом и людьми. Нас удивило имя Петух. Нам рассказали, что у ойротов в свое время был своеобразный обычай. Когда в семье рождался ребенок, в разные стороны рассылались гонцы. Они обязательно должны были привезти чужого встреченного на дороге человека, который обычно и давал имя новорожденному.
В густых, необъятных лесах Алтая обитало много таинственного народа. Это были или сбежавшие из тюрьмы «политические», или просто каторжники, среди которых попадались и убийцы, и воры. Ойроты были несведущи в таких тонкостях и всех приглашали к новорожденному. Многие давали детям просто русские имена, вроде Коли, Ольги, Лизы и так далее. Но попадались и хулиганы, которые по-своему острили, давая имена самые неожиданные. А часто просто непристойные.
Вот рекомендуемого нам шамана и звали от рождения Петухом. При этом имени у ойротов иронически сжимались губы и что-то презрительное проскальзывало в рассказах о нем. И вовсе это шло не от имени, а потому, что Петух считался пьяницей и халтурщиком. Петуха вызывали люди бедные, которые не имели возможности оплатить настоящего шамана. При такой рекомендации мы решили Петуха в «работе» не смотреть. Попросили показать нам шамана настоящего. К нашему удивлению, им оказалась женщина. Поймать ее было трудно, но мы решили ждать.
Деревней у ойротов считалась одна, две, ну, иногда три юрты. Вокруг пасся скот. Как только трава была общипана, жители вместе со скотом и юртами исчезали в неизвестном направлении. Так что найти нужного человека было трудно, а иногда и невозможно.
В гости они ездили тоже своеобразно. Хозяин говорил: — Однако, поеду к Тюльпенеку... Вернусь... Седлал лошадь и исчезал. Его могло не быть три дня, неделю, а иногда и месяц. Никто не беспокоился. Неизвестно, где хозяин нашел Тюльпенека.
Однажды к нам прискакал взволнованный ойрот с криками, что совсем недалеко будет камланить знаменитая женщина-шаман. Мы отправились посмотреть.
Посередине юрты горел костер. Дым неохотно шел вверх, в предназначенную ему дырку, расползаясь вместе с угаром по юрте. Около костра лежал хрипящий старик. Возле старика, в дыму, в неправдоподобно неподвижной позе стояла женщина. Только длинные пальцы беспрестанно двигались, а из прозрачных глаз смотрела пустота.
На ней вверх овчиной был надет тулуп. К шерсти овчины были привязаны узенькие тряпочки. На кончиках тряпочек болтались медные колокольчики, которые позвякивали при каждом движении и даже при вздохе шаманши. Такие же колокольчики и тряпочки были на вывернутом вверх шерстью головном уборе. То же самое развевалось и звенело на меховых лохматых сапогах с мягкой подошвой. В руках шаманша держала большой, закопченный до черноты бубен. Этот «музыкальный» инструмент тоже был весь в колокольчиках и издавал зловещий, глуховатый звук. Особенно неприятна и страшна была бита — продолговатое деревянное лицо, переходящее в туловище-палку и тоже отполированное до черноты. На нем выделялись ярко начищенные раскосые медные пластинки глаз, носа и отвратительной формы жестокий, тонкий рот.
Выражение лица у биты было злобным и угрожающим. Пучок волос на макушке при движении вздрагивал, лицо словно оживало. Когда в юрте все успокоилось, шаманша обвела всех невидящими глазами, что-то пронзительно закричала и сразу быстро закружилась вокруг старика.
Постепенно пыль от земляного пола, угар и дым заполнили юрту, а завывание женщины, удары в бубен и звон от колокольчиков превратились в захлебывающийся стон.
Голос у шаманши был визгливый, но иногда в нем проскакивали низкие мужские ноты. Она все убыстряла темп. Она кружилась, кружилась... кричала, кричала, пока не превратилась в игрушку-волчка, где уже не видно ни деталей, ни рисунка, а все сливается в удлиненную форму.
У меня закружилась голова, и показалось, что я сейчас или упаду, или присоединюсь к шаманше. Чтобы не кричать, я зажала рот рукой. У меня было состояние сильного опьянения. Даже местные жители, которых трудно было чем-нибудь пронять, извивались всем телом, выли и что-то выкрикивали.
Это сумасшествие длилось до тех пор, пока старик вдруг не встал, он обвел всех мутными глазами, отошел в сторону и сел на корточки. Увидев это, шаманша, вероятно, решила, что дух даровал то, что она просила, и сразу сникла. Продолжая причитать уже тихим голосом, двинулась к выходу. Ее безмолвно пропустили. Выйдя на воздух и продолжая кружиться и выкрикивать, женщина направилась к лесу. Вдруг донесся ее нечеловеческий крик, и, взмахнув руками, она упала на спину.
Все кинулись к ней.
Даже больной старик встал и пошел, еле передвигая ноги. Хозяин чиркнул большой связкой серных спичек о голенище своего сапога и поднес к носу лежащей синий вонючий дым.
Женщина вздохнула. Кожа из мертвенно-бледной превратилась в нормальную. Она открыла глаза. Это были глаза глубоко больного человека.
Когда мы отправились к лошадям, Козинцев сказал: — Если больной выживет, значит — это очень здоровый старик и никакие шаманы ему не нужны. При таком шабаше может загнуться даже здоровый! ‹…›
Кто-то тоскливо взвыл:
— Хватит с меня всяких чудес!!! Домой бы...
Но домой ехать было еще рано. Не сняли еще того, что было запланировано. И чудеса все продолжались. То исчезли все ойроты вместе с лошадьми, когда услыхали впервые заведенный патефон. То исчез наш китаец Ваня. То вдруг совершенно неожиданно пропадали юрты, которые мы начинали снимать: уезжали на чью-нибудь свадьбу в неизвестном направлении. И так без конца.
Но кинематографисты — народ упрямый и терпеливый, и, пока мы не сняли все, что было необходимо, мы не тронулись с места. Нам предстояло еще вернуться сюда, когда установится настоящая зима, чтобы снять снега, метели и замерзание учительницы. В перерыве между поездками мы в Ленинграде сняли внутренность школы, института, юрты и вообще все павильонные сцены. И с удовольствием вернулись на Алтай. ‹…›
Кузьмина Е. О том, что помню. М.: Искусство, 1989.