И лицо с внимательными глазами с трудом, с усилием, как
открывается заржавевшая дверь, — улыбнулось…
Толстой. «Война и мир»
ЧЕТВЕРГ
Та осень, которую любил Пушкин, все никак не начнется — стоит просто «облачная погода без прояснений».
Только к утру перестал дождь.
У серого четырехэтажного здания, которое главенствует во дворе, безлюдно — мокрые деревья да птичий крик…
Выбежали из этого здания два пацана без пальто. Поеживаясь и оглядываясь, закурили.
Выступ небольшой каменной лестницы загораживает их от ветра и от возможных наблюдателей, но только с одной стороны.
А с противоположной — как раз идет человек. В очках. Сосредоточен на том, куда поставить ногу, чтобы не увязнуть в глине. В углу его рта — незажженная сигарета.
Мальчики нырнули обратно в помещение.
— Как думаешь, видел? — спросил один, щуплый, с мышиными зубками.
Второй пожал плечами
Потом тот человек вошел в вестибюль.
— Здрассте, Илья Семеныч, — сказали оба мальчугана. Щуплый счел нужным объяснить их отсутствие на уроке:
— Нас за нянечкой послали, а ее нету…
— А спички есть? — спросил мужчина, вытирая ноги.
— Спички? Не… Мы же не курим.
Мужчина прошел в учительскую раздевалку.
— Надо было дать, — сказал второй мальчишка. — Он нормально спросил, как человек.
Щуплый со знанием жизни возразил:
— А кто его знает? С одной стороны — человек, с другой стороны — учитель… Пошли.
Под потолком летает обезумевшая взъерошенная ворона. От воплей, от протянутых к ней рук, от ужаса перед облавой она мечется, ударяясь о плафоны, тяжко машет старыми крыльями, пробует закрепиться на выступе классной доски, роняя перья… Там до нее легко дотянуться, и она перебирается выше, на портрет Ломоносова.
Молоденькая учительница английского языка ошеломлена и напугана ужасно. Сорвали урок!.. Совсем озверели от восторга, их теперь не унять, не перекричать… Весь авторитет — коту под хвост! В глазах у нее стоят слезы.
— Швабру тащи, швабру!
— А почему она не каркает? Может, немая?
— Черевичкина, ты всегда завтраки таскаешь, давай сюда хлеб!
— Станет она есть, жди! Сперва пусть очухается!
— Наталья Сергеевна, а как по-английски ворона?
— Вспомнил про английский! Вот спасибо…
— Ну, как, Наталья Сергеевна?
— A crow.
— Эй, кр-роу, кррроу, кррроу!!!
— Тряпкой надо в нее! Дежурный, где тряпка?
— «Какие перышки! Какой носок! И верно, ангельский…».
— Ну знаешь классику, знаешь! Братцы, под лестницей белила стоят. Искупаем ее?
— Сдохнет.
— Крроу, крроу!
И все это выкрикивается почти одновременно, и в глазах Натальи Сергеевны рябит от этих вдохновенно-хулиганских, вспотевших, хохочущих лиц! Вот уже кто-то приволок швабру, отнимают ее друг у друга… Ворона сжимается, пятится, закрывая глаза…
— Хватит! Не смейте ее пугать, она живая! — вдруг кричит Наталья Сергеевна, которая, глотая слезы, готовила совсем другие слова — про потерянный человеческий облик, про вызов родителей, про строжайшие меры…
У второгодника Сыромятникова она силой отбирает швабру, сует ее девчонке:
— Дикари вы, что ли? Рита, унеси швабру!
Потом она встала на стул и в наступившей тишине потянулась к вороне:
— Не бойся, глупенькая. Ничего мы тебе не сделаем…
Восхищенно переглядываются ребята: новая англичаночка у них, оказывается, — что надо!
…Одному из ребят возня с вороной наскучила. Это Генка Шестопал, парень с темными недобродушными глазами, с драмой короткого роста, со скандальной — заметим к слову! — репутацией. Китель расстегнут, руки в карманах, движения какие-то нервно-пружинистые.
Он вышел в пустой коридор вслед за девчонкой, которая вынесла туда швабру.
— Что бу-удет!..— весело ужасаясь, сказала девочка про всю эту кутерьму.
Она была тоненькая, светлая, зеленоглазая, ее звали Рита Черкасова.
— А что будет? — меланхолически спросил Генка. — Будут метать икру, только и всего…
— А кто это сделал-то? Я и не заметила, откуда она вылетела.
— А зря, — Генка открыто разглядывал Риту. Другим девчонкам не под силу соперничать с ней, и она это знает, оттого и ведет себя с тем королевским достоинством, которому не приходится кричать о себе: имеющий глаза увидит и так…
— Зря не заметила. Ты член бюро, с тебя будут спрашивать…
Она дунула небрежно вверх, прогоняя падающую на глаза прядь волос, и хотела вернуться в класс, но Генка привалился спиной к двери
— «Что за женщина, — тихонько пропел он, — увижу и немею»,
— Пусти, ну!
— Когда это дело будет разбираться в верхах, — проговорил Генка бесстрастно, — можешь сказать, что ворону принес я.
— Ты?! Очень мило с твоей стороны, — поразилась она.— Я жутко запустила английский, два раза отказывалась, а сегодня погорела бы точно.
— А моя ворона умница, она это учла, — глядя в потолок, намекнул Генка.— Ну ладно, иди, а то телохранитель твой заволнуется.— Это он произнес уже другим тоном, едким и мрачным.
— Из-за тебя? — Она смерила его взглядом и вернулась в класс. Генка вздохнул и пошел за ней.
…Наталья Сергеевна, все еще стоя на стуле, подумала вслух:
— Так она не пойдет на руки. Надо хлеба на книжку… Есть хлеб?
— А как же! Черевичкина! — Это крикнул Костя Батищев, красивый парень в техасских штанах. Это его Генка назвал телохранителем Риты, и она действительно немедля оказалась рядом с ним. И за партой они сидели вместе. И вообще их роман законным образом цвел на глазах у всех.
Пышнотелая Черевичкина давно держала наготове полиэтиленовый мешочек с бутербродами. Не вынимая их оттуда, она отщипнула немножко.
— Вороне Главжиртрест послал кусочек сыра,— продекламировал Михейцев, большой энтузиаст нынешнего переполоха. Он вырвал у нее мешочек… — Не жмотничай, тебе фигуру надо беречь…
Класс продолжал ходить ходуном.
По коридору шатал Илья Семенович Мельников, учитель истории, — мы видели его, когда он входил в школу.
Худощавый лобастый человек. Серебристый чубчик, иронический рот и близорукость придают его облику некоторую надменность, но стоит ему снять очки — выражение глаз станет беззащитным, печальным. Он чем-то на Грибоедова похож.
Мельникова остановил шум за дверью девятого «В». Пришлось заглянуть, с нового учебного года он был здесь классным руководителем.
То, что он увидел, было настоящим ЧП: класс радостно сходил с ума, учительница, явно забывшись, стояла на стуле, кольцом окружали ее ребята, ни один не сидел за партой, и все шесть плафонов на потолке угрожающе раскачивались чуть не на полную амплитуду.
Мельников распахнул дверь и ждал не двигаясь. Просто глядел и вникал.
Они застыли на местах. Мальчишки прекратили жевать конфискованные у Черевичкиной бутерброды.
Опустив голову, закрыв щеки и уши обеими руками, умирала от стыда и страха Наталья Сергеевна… Она даже со стула забыла слезть, до того оцепенела.
Мельников понял, что взрослых здесь не двое, как могло показаться, а он один. Оглядываясь на него, ребята побрели к своим партам. Наталья Сергеевна, неловко натягивая подол, слезала со стула.
Только теперь, когда все расступились, Мельников увидел ворону. Она, словно нарочно, чтобы обратить на себя его внимание, покинула портрет Ломоносова и села на шкаф для наглядных пособий. Многие прыснули.
— Илья Семенович, понимаете, — краснея, начала Наталья Сергеевна, — я давала на доске новую лексику. Было все хорошо, тихо, и вдруг — летит… Я не выяснила, кто ее принес, или, может быть, она сама…
— Сама-сама, что за вопрос! Погреться — насмешливо перебил Мельников, глянув на закрытые окна. — А зачем передо мной оправдываться? Класс на редкость активен, у вас с ним полный контакт, всем весело, зачем же я буду вмешиваться? Я не буду. — Он повернулся и вышел.
В классе приглушенно засмеялись, потом притихли — кто затаил азартное любопытство (что ж она теперь будет делать?!), кто — сочувствие (все-таки она еще девчонка…).
— А правда, что вы у него учились? — спросил Генка, с интересом наблюдавший за ней.
Она не ответила. Прикусив губу, постояла в растерянности и вдруг выбежала вслед за Мельниковым.
Догнала его в пустом коридоре.
— Илья Семенович!
— Да? — Он остановился.
— Зачем вы так? Илья Семенович? Я виновата, я веду себя, как последняя дура… Но вы могли бы помочь…
— В чем? Если вам нужна их любовь — так они от вас без ума… А если авторитет…
— А вам теперь любовь не нужна?
Мельников усмехнулся.
— Любовь зла. Не позволяйте им садиться себе на голову, дистанцию держите, дистанцию!.. Чтобы не плакать потом… А помочь не сумею: Никогда не ловил ворон!
Почему у нее горят щеки под его взглядом? Почему она поворачивается, как солдатик, и почти бежит, чувствуя этот взгляд спиной?
В классе она, конечно, застала все то же бузотерство вокруг вороны. И — принялась «держать дистанцию»…
С такой холодной угрозой она им сказала «Silence! Take your places», что сели они сразу и молча уставились на нее с опасливым ожиданием. Она подошла к окну, открыла первую раму… Немного замешкалась, открывая вторую: шпингалет не поддавался.
— Выбросит! — вслух догадалась Рита Черкасова.
— Вспугнуть бы…— прошептал мечтательно чернявый Михейцев.
Англичанка стояла спиной: надо было успеть, пока она не обернулась. И, прицелившись, Костя Батищев сильно и точно запустил в ворону тряпкой. Но слишком сильно и слишком точно — так, что даже ахнули, мокрая и оттого тяжелая тряпка накрыла птицу, сбила ее и только упростила учительнице дело.
Она взяла этот трепыхающийся ком и выкинула.
Стало очень тихо. Наталья Сергеевна захлопнула окно и стала быстро-быстро перебирать и перелистывать на столе свои книжки и записи…
— А мама мне говорила, что птичек убивать нехорошо, — меланхолически сказал переросток Сыромятников.
— Без суда и следствия, — добавил Михейцев.
Непослушной рукой Наташа стала выписывать на доске слова к новому тексту. Но класс не унимался.
— Наталья Сергеевна, ведь четвертый же этаж! В тряпке! Зачем вы так, Наталья Сергеевна! — волновались девочки.
Напрасно она пыталась вернуться к английскому, напрасно стучала по столу и повторяла:
— Stop talking! Silence, please! — Чужой язык раздражал их, пока они кое-чего не выяснили на своем.
Генка, ни слова не говоря, сердито-серьезно следил за событиями. Зато острил, розовый от злости и возбуждения, его соперник Костя Батищев:
— Гражданская панихида объявляется открытой… Покойница отдала жизнь делу народного образования.
Смех в классе.
— Вообще после Петра I России очень не везло на царей — это мое личное мнение…
— Вот влепишь ему единицу, — сказал Мельников задумчиво и с невольной улыбкой, — а потом из него выйдет Юрий Никулин… И получится, что я душил будущее нашего искусства.
Светлана Михайловна была в учительской одна. Напевая мелодию какого-то вальса, она стояла, покачиваясь в такт и прикасаясь к лицу подарочными астрами.
Потом она поискала взглядом какую-нибудь вазу. Вазы не было. Заглянула в шкаф: есть!
Но — как это понять? — оттуда торчит бумажка со словами:
«Здесь покоится «счастье» 9-го «В».
Счастье?
Что за фокусы? Сочинения где?!
Она нашла три двойных листка: две работы о Базарове, одна о Катерине. А остальные?!!
Светлана Михайловна попыталась рассмотреть, что там, в этой вазе, но не поняла. Тогда она перевернула ее над столом.
Хлопья пепла, жженой бумаги высыпались и разлетелись по учительской.
Светлана Михайловна, роняя свои астры — одни на стол, другие на пол, ошеломленно проводит рукой по лбу и оставляет на нем черный след копоти…
Заметалась Светлана Михайловна, взяла зачем-то телефонную трубку… Потом поняла — глупо. Не вызывать же «01»!
Она нагнулась и подняла свернутый трубочкой листок бумаги, которого прежде не заметила. Там какой-то текст, по ходу чтения которого лицо Светланы Михайловны выражает обиду, гнев, смятение, и снова обиду, доходящую до слез, до детского бессилия…
Урок истории идет своим чередом.
Теперь у доски — Костя Батищев, Отвечает уверенно, спокойно:
— Вместо решительных действий Шмидт посылал телеграммы Николаю II, требовал от него демократических свобод. Власти успели опомниться, стянули в Севастополь войска, и крейсер «Очаков» был обстрелян и подожжен, Шмидта казнили. Он пострадал от своей политической наивности и близорукости. Пользы от его геройства было немного…
— Бедный Шмидт! — с горькой усмешкой произнес Мельников и закрыл глаза рукой. — Если б он мог предвидеть этот посмертный строгий выговор,..
— Что, неправильно? — удивился Кости,
Мельников не ответил, в проходе между рядами пошел к последней парте, к Наташе. И вслух пожаловался ей:
— То и дело слышу: «Жорес не понимал…», «Герцен не сумел…», «Толстой недопонял…» Словно в истории орудовала компания двоечников…
И уже другим тоном спросил у класса:
— Кто может возразить, добавить?
Панически зашелестели страницы учебника. Костя улыбался — то ли он был уверен, что ни возразить, ни добавить нечего, то ли делал хорошую мину при плохой игре.
— В учебнике о нем всего пятнадцать строчек, — заметил он вежливо.
— В таком возрасте люди читают и другие книжки! — ответил учитель.
— Другие! Пожалуйста! — не дрогнул, а, наоборот, расцвел Костя. — «Золотой теленок», например. Там Остап Бендер и его кунаки работали под сыновей лейтенанта Шмидта, — рассказать?
Класс засмеялся, Мельников — нет.
— В другой раз, — сказал он. — Ну кто же все-таки добавит?
Генка поднял было руку, но спохватился, взглянул на Риту и руку опустил: пожалуй, она истолкует это как соперничество…
— Пятнадцать строчек, — повторил Мельников Костины слова. — А ведь это немало. О большинстве людей остается только тире между двумя датами…
Откровенно глядя на одну Наташу, он спросил сам себя:
— Что ж это был за человек — лейтенант Шмидт Петр Петрович? — И сам ответил, любуясь далеким образом: — Русский интеллигент. Умница. Артистическая натура — он и пел, и превосходно играл на виолончели, и рисовал, что не мешало ему быть храбрым офицером, профессиональным моряком. А какой оратор!.. Но главный его талант — это дар ощущать чужие страдания более остро, чем свои. Именно из такого теста делаются бунтари и поэты….
Остановившись, Мельников послушал, как молчит класс. Потом вдруг улыбнулся, заискрились у него глаза:
— Знаете, сорок минут он провел однажды в поезде с женщиной и влюбился без памяти, навек — то ли в нее, то ли в образ, который сам выдумал. Красиво влюбился!
Сорок минут, а потом были только письма, сотни писем… Читайте их, они опубликованы, и вы не посмеете с высокомерной скукой рассуждать об ошибках этого человека.
— Но ведь ошибки-то были? — нерешительно вставил Костя, самоуверенность которого сильно пошла на ущерб.
Мельников оглянулся на него и проговорил рассеянно, с оттенком досады:
— Ты сядь пока, сядь…
Недовольный, но не теряющий достоинства Костя повиновался.
— Петр Петрович Шмидт был противником кровопролития, — продолжал Мельников. — Как Иван Карамазов у Достоевского, он отвергал всеобщую гармонию, если в ее основание положен хоть один замученный ребенок… Все не верил, не хотел верить, что язык пулеметов и картечи — единственно возможный язык переговоров с царем. Бескровная гармония… Наивно? Да. Ошибочно? Да! Но я приглашаю Батищева и всех вас не рубить сплеча, а прочувствовать высокую себестоимость этих ошибок!
Слушает Наташа, и почему-то горят у нее щеки.
Слушает класс. Многие взволнованы. Крупные планы ребячьих лиц.
— Послушай, Костя, — окликнул Илья Семенович Батищева, который вертел в руках сделанного из промокашки «голубя». — Вот началось восстание, и не к Шмидту, а к тебе, живущему шестьдесят лет назад, приходят матросы… Они говорят: «Вы нужны флоту и революции». А ты знаешь, что бунт обречен, что ваш единственный крейсер без брони, без артиллерии, со скоростью восемь узлов, — не выстоит. Как тебе быть? Оставить матросов одних под пушками адмирала Чухнина? Или идти и возглавить мятеж и стоять на мостике под огнем и наверняка погибнуть…
— Без всяких шансов на успех? — прищурился Костя, соображая. — А какой смысл?
Его благоразумная трезвость вызвала реакцию совсем неожиданную.
— Да иди ты со своим смыслом! — зло и громко взорвалась Рита… И, увидев пустующее место в соседнем ряду, пересела от Кости туда.
— Черкасова!..— одернул ее Илья Семенович, не сумев, однако, придать своему голосу достаточной строгости. Внимательный глаз заметил бы, как Мельников и Наталья Сергеевна чуть-чуть, уголками губ, улыбнулись друг другу в этот момент.
Надя Огарышева, повернувшись к Рите, показала ей большой палец.
Полонский Г. Доживем до понедельника: Киносценарий о трех днях в одной школе. М.: Искусство, 1970.