Любовь Аркус
«Чапаев» родился из любви к отечественному кино. Другого в моем детстве, строго говоря, не было. Были, конечно, французские комедии, итальянские мелодрамы и американские фильмы про ужасы капиталистического мира. Редкие шедевры не могли утолить жгучий голод по прекрасному. Феллини, Висконти и Бергмана мы изучали по статьям великих советских киноведов.
Зато Марк Бернес, Михаил Жаров, Алексей Баталов и Татьяна Самойлова были всегда рядом — в телевизоре, после программы «Время». Фильмы Василия Шукшина, Ильи Авербаха и Глеба Панфилова шли в кинотеатрах, а «Зеркало» или «20 дней без войны» можно было поймать в окраинном Доме культуры, один сеанс в неделю.
Если отставить лирику, «Чапаев» вырос из семитомной энциклопедии «Новейшая история отечественного кино», созданной журналом «Сеанс» на рубеже девяностых и нулевых. В основу этого издания был положен структурный принцип «кино и контекст». Он же сохранен и в новой инкарнации — проекте «Чапаев». 20 лет назад такая структура казалась новаторством, сегодня — это насущная необходимость, так как культурные и исторические контексты ушедшей эпохи сегодня с трудом считываются зрителем.
«Чапаев» — не только о кино, но о Советском Союзе, дореволюционной и современной России. Это образовательный, энциклопедический, научно-исследовательский проект. До сих пор в истории нашего кино огромное количество белых пятен и неизученных тем. Эйзенштейн, Вертов, Довженко, Ромм, Барнет и Тарковский исследованы и описаны в многочисленных статьях и монографиях, киноавангард 1920-х и «оттепель» изучены со всех сторон, но огромная часть материка под названием Отечественное кино пока terra incognita. Поэтому для нас так важен спецпроект «Свидетели, участники и потомки», для которого мы записываем живых участников кинопроцесса, а также детей и внуков советских кинематографистов. По той же причине для нас так важна помощь главных партнеров: Госфильмофонда России, РГАКФД (Красногорский архив), РГАЛИ, ВГИК (Кабинет отечественного кино), Музея кино, музея «Мосфильма» и музея «Ленфильма».
Охватить весь этот материк сложно даже специалистам. Мы пытаемся идти разными тропами, привлекать к процессу людей из разных областей, найти баланс между доступностью и основательностью. Среди авторов «Чапаева» не только опытные и профессиональные киноведы, но и молодые люди, со своей оптикой и со своим восприятием. Но все новое покоится на достижениях прошлого. Поэтому так важно для нас было собрать в энциклопедической части проекта статьи и материалы, написанные лучшими авторами прошлых поколений: Майи Туровской, Инны Соловьевой, Веры Шитовой, Неи Зоркой, Юрия Ханютина, Наума Клеймана и многих других. Познакомить читателя с уникальными документами и материалами из личных архивов.
Искренняя признательность Министерству культуры и Фонду кино за возможность запустить проект. Особая благодарность друзьям, поддержавшим «Чапаева»: Константину Эрнсту, Сергею Сельянову, Александру Голутве, Сергею Серезлееву, Виктории Шамликашвили, Федору Бондарчуку, Николаю Бородачеву, Татьяне Горяевой, Наталье Калантаровой, Ларисе Солоницыной, Владимиру Малышеву, Карену Шахназарову, Эдуарду Пичугину, Алевтине Чинаровой, Елене Лапиной, Ольге Любимовой, Анне Михалковой, Ольге Поликарповой и фонду «Ступени».
Спасибо Игорю Гуровичу за идею логотипа, Артему Васильеву и Мите Борисову за дружескую поддержку, Евгению Марголиту, Олегу Ковалову, Анатолию Загулину, Наталье Чертовой, Петру Багрову, Георгию Бородину за неоценимые консультации и экспертизу.
11 VII 45
Сегодня был в Комитете у Большакова. [...] «Вы будете работать в Москве.
Я не советую вам ехать на Украину. Вам не надо туда ехать. Вас так там везде проработали что нужны время или перемена обстоятельств. Очень постарались ваши бывшие друзья», — говорил мне Большаков. Я сидел, согнувшись под тяжестью своего сердца. Печаль обезволила (зв ’ялила) меня сразу так сильно, так больно, что я не мог вымолвить слово. Я думал, глядя на него, — что это? Неужели скрытая форма ссылки? Я сказал ему — я знаю, что ко мне лучше относятся в Москве, знаю, что сотворили со мной на Украине, и будь я обычным исполнителем сценариев, постановщиком-режиссером, было бы мне полбеды. Но теперь у меня иные интересы. Я хочу писать, я хочу жить, и я обязан жить среди своего народа, и особенно теперь, когда сбылась моя мечта — объединение украинского народа. Неужели я не могу жить на Украине? Кто меня выгнал, кому стоял я на дороге, чему обрадовался великий ген[ералиссим]ус, что именно такое случилось со мной??? Тяжко мне жить. Зачем мне жить? Годами смотреть, как закапывают меня живым в землю? Наблюдать, как обходят и чураются меня свои люди? Как замалчивают мое существование и ненавидят имя мое, руководимые великим гением Человечества Никитой Хрущевым[1], который проявил по отношению ко мне самую низкопробную нечестность маленького человека?
Судьба, пошли мне силы. Дай мне мужество проливать на чужбине кровь моего сердца, как благотворную росу, и улыбаться сквозь слезы. Не опустоши мою душу. Дай простить всех. Вознеси мой дух до вершинности преодоления всех пут на чужбине.
Чтобы не впал я в отчаяние, не проклял никого и ни за что, чтобы до самой своей смерти пронес нежную пылкую любовь к самой дорогой на свете моей отчизне, к народу. Не отними у меня творчества, все остальное отними, украинская моя доля (л. 24 и обор.).
Чем помог мне в творчестве хотя бы один украинский государственный или партийный деятель? Что посоветовал разумное и содержательное? На что указал? Чем вдохновил? Какую идею подал? Совет? Ничем, никогда, никак.
Хоть кто-нибудь, зная, что я могу писать для театра, сделал мне предложение? Нет.
Помог мне материалами историческими, политическими и т. п. для создания произведения большого вдохновения? Нет.
Интересовался моей жизнью, здоровьем хоть когда-нибудь, моими творческими планами? Никогда ни разу никто. Один только раз, когда-то на фабричном[2] собрании заявил я, что хочу умереть, прислали ко мне молодого врача узнать, почему именно я возжелал умереть и почему я прилюдно об этом заявляю.
Когда бы люди, которым я четверть столетия клялся в верности, были людьми, а не людским мусором (мотлохом), много вокруг меня можно было сотворить добра, людей можно было бы воспитать, вырастить, и произведений я бы создал намного больше. Житие мое скорбное (л. 25).
VII 45
Читал «Повесть пламенных лет» в Сценарной студии. Таким образом, у меня сегодня знаменательный день. «Повесть» на них произвела большое впечатление, но что они могли мне сказать? Во-первых, она не влезла в них. Во-вторых — Еремин боится ее и меня, Ромм ненавидит, остальные бессловесны. Юзовский, кажется, по-настоящему захвачен ею и Жора Мдивани.
Какой будет судьба «Повести», не знаю. Может, попаду из огня в «пламя», может, нет, все мы ходим под одним богом, все во власти. Читая, заметил, как много еще нужно над ней работать, и заметил еще свое неумение все-таки писать. Трудно писать. Трудно выложить душу, безгранично трудно быть точным и ясным, Нехватка слов, образов вдруг забивается нашествием многословия, эпитеты лезут везде, как комары, и ни выдавить их, ни прогнать. Язык однообразный. Действие чрезмерное. Недостаток эрудиции прикрыт гиперболами. Долго еще нужно учиться (л. 26).
24 VII 1945
Господи, какой тяжелый и неприятный сегодня у меня день. Хоть бы мне как-то умереть, чтобы хоть так найти покой. Горский рассказывал мне о своей беседе с Большаковым. А в связи с этим возникла снова Украина, Хрущев, Марк Донской — вся ненависть и враждебность, что выпали на мою несчастливую судьбу. Вспомнил всю травлю за долгие годы на своей и не на своей земле, всю дурость и зло, и представил себе, что ждет меня там сейчас. И мне не хочется ехать на Украину. Мне не будет там жизни. Что же мне делать, как действовать, как жить? Товарищ мой Сталин, если б Вы были даже богом, я и тогда не поверил бы Вам, что я националист, которого надо марать (плямувати) и держать в черном теле. Когда нет ненависти принципиальной, и неуважения нет, и недоброжелательности ни к достоинству, ни к быту, неужели любовь к своему народу есть национализм? Национализм ли в непотакании глупостям чиновных людей, холодных деляг, или в неумении художника удержать слезы, когда народу больно? Зачем превратили Вы мою жизнь в муку? Для чего отняли у меня радость? Растоптали сапогом мое имя? Однако я прощаю Вас. Ибо я — частица народа. Я все-таки больше Вас. Бывая весьма малым, прощаю Вам малость Вашу и зло, ибо и Вы несовершенны, как бы ни молились Вам люди. Бог есть. Но имя ему — случай (л. 30).
28 VII 45
Не хочу я мучиться! Не хочу оплакивать свое изгнание с Украины. Не хочу хоронить себя на чужбине. Почему духовное убожество (мізерність) Украинского правительства и ЦК партии Украины должно, стучать по моей голове могильными гвоздями? Зачем я мучу, оплакиваю себя, зачем стенаю в разлуке с народом? Почему криводушие хитренького Хрущева обезволивает (в’ялить) мою душу и терзает ее гневом оскорбления и возмущения?
Я не Хрущеву принадлежу. Я не его «прикрепленный». И не Украине одной я принадлежу. Я принадлежу человечеству как художник, и ему я служу, а не конъюнктурным наместникам Украины моей и их лизоблюдам и пьяненьким гайдукам. Искусство мое — искусство всемирное. Буду творить в нем, сколько хватит сил и таланта. Буду, хочу жить добром и любовью к людям, к самому дорогому и великому, что создала жизнь, — к человеку, к Ленину. И где я умру, мне все равно. Если сегодня я не могу найти в Киеве могилу замученного моего отца — мне все равно (л. 34).
5 VIII 45 г.
Вчера встретил на улице Москвы артиста-эстрадника Аксенова, который уже второй год читает мой рассказ «На колючей проволоке». Всюду на гастролях с непрерывным, как он говорит, громовым успехом, проверенным в самых разнообразных аудиториях. В Днепропетровске и где-то около Кривого Рога ему читать запретили, основываясь на запрещении вообще читать мои произведения. Чтобы не срывать программу и, так сказать, «коронный» номер артиста, ему разрешают читать мой рассказ или без объявления моей фамилии, или придумывая автору какую-нибудь другую фамилию, например, Григоренко или Иванов, что он и делал не один раз, по его собственному признанию. Я слушал это и не верил своим ушам. Потом я подумал: чему удивляться? Разве та ложь, которую создал вокруг меня перед Сталиным Хрущев со своими молодцами и Большаков со своими, не превышает все вот эти провинциальные фокусы? Областная власть тоже хочет жить. Она выполняет телеграфные приказы столицы, да и только. Хорошо еще, что позволяет артисту придумывать мне псевдонимы. Красота. Надо разыскать артиста и подробно расспросить о деталях моей духовной жизни на Украинских землях (л. 38).
16 X 1945
«Повесть пламенных лет» пугает начальство. Большаков, прочитав, уклонился от разговора. Поликарпов[3], прочитав, принял меня, но мнения своего не высказал, заявив, однако, что повесть трудна для понимания. Ее уже боится Калатозов, который раньше делал вид, что он ею захвачен. Ну и бог с ними. Лучше пошлю я ее Сталину. Пошлю и попрошу подать какой-нибудь знак, ибо так дальше жить нельзя. Это не жизнь. Можно потерять не только талант, можно утратить разум и желание жить в одной лишь инерции подозрений, перестраховщины, фу, какое отвратительное проклятое слово, и унижения.
С Украины ни ветра, ни волны. Я умер (л. 60).
16 X 45 Эпохальный разговор
Мне сказал начальник украинской кинематографии Воскобойников немного, но в сказанном была такая бездна смысла, будто это были не обычные слова, а пакт Сталинской Конституции.
— Что касается вашей судьбы и творческих ваших планов, а также и места вашей работы, то есть и вашей жизни, я скажу вам откровенно и точно: на основе нашего демократического централизма в вашем положении решительно и абсолютно никто ничего не может изменить на на йоту. Итак, надеяться вы ни на что не можете. Есть лишь два человека в мире, от которых зависит ваша дальнейшая участь, — тт. Сталин и Хрущев.
В девятьсот тридцатом году нарком просвещения Скринник, вспоминаю так, словно было это вчера, сказал мне, глядя в глаза своим тяжелым человеконенавистническим взглядом:
— Что касается ваших творческих планов, я скажу вам текстом из Священного писания: «господи, вкушая, вкусих мало меду и се аз умираю».
Почему я сегодня вспомнил эти слова, я и сам не знаю. Я целый день сегодня думал об атомной бомбе. И казалось мне сегодня, что мир наш погибнет, а с ним и все наше зло (л. 61).
5 XI 45
Начинается история с «Повестью пламенных лет». Если б рассказать нормальному живому человеку, наверно, хохотал бы до упаду, а может, и не поверил бы, что это не выдумка зловредного сатирика: Большаков избегает меня. Три раза при встрече он нагло заявлял мне в ответ на мой вопрос, что «Повести» он не читал. Дальше прятаться неудобно... Не пускать на глаза!
Этого оказалось достаточно, чтобы начали прятаться и шептаться более мелкие сошки, заместители, редакторы и вся, одним словом, служилая челядь, которая восхищалась сценарием как чем-то необыкновенным. Уже Калатозов (директор студии) притворился, что не читал. Вот какой я устрашающий человек. Я хожу одинокий, как в темном лесу среди привидений и вурдалаков. И не знаю, что, куда и как. Только глухие уханья доносятся из чащоб и темных провалов, и смутно делается мне, словно это не реальная жизнь, а сон. Ни у кого нет мнения! Ни у кого! Никто ни во что не верит. И никому ничего не надо, кроме тихого спокойного животного существования. Общество лжи и никчемности. Господи, если бы Ленин воскрес или если бы Сталин имел возможность инкогнито заглянуть хотя бы на час и увидеть «самое великое из всех искусств» и что с ним сделали безголовое чиновники, до какого упадка и морального одичания и безразличия довели — каким бы гневом запылали их прометеевские души!
Чувствую, что «Повесть» погибнет (л. 67).
Довженко А. Дневник. 1945, 1953, 1954 // Искусство кино. 1989. № 9. С. 46-56.