Таймлайн
Выберите год или временной промежуток, чтобы посмотреть все материалы этого периода
1912
1913
1914
1915
1916
1917
1918
1919
1920
1921
1922
1923
1924
1925
1926
1927
1928
1929
1930
1931
1932
1933
1934
1935
1936
1937
1938
1939
1940
1941
1942
1943
1944
1945
1946
1947
1948
1949
1950
1951
1952
1953
1954
1955
1956
1957
1958
1959
1960
1961
1962
1963
1964
1965
1966
1967
1968
1969
1970
1971
1972
1973
1974
1975
1976
1977
1978
1979
1980
1981
1982
1983
1984
1985
1986
1987
1988
1989
1990
1991
1992
1993
1994
1995
1996
1997
1998
1999
2000
2001
2002
2003
2004
2005
2006
2007
2008
2009
2010
2011
2012
2013
2014
2015
2016
2017
2018
2019
2020
2021
2022
2023
2024
2025
Таймлайн
19122025
0 материалов
Поделиться
Картинки Муромцева
Художественное эссе о Юрии Богатыреве

Как часто мы не успеваем вовремя объясниться в любви. То не к месту застенчивость нападает, то на завтра отложишь, а то, глядишь, с тем, кому вчера объясниться собирался, нынче уж и поссорился. И ссора-то пустяковая, на пять минут, а поди-ка потом снова соберись.

Актеры — существа особенные. Казалось бы, коль знаменит на всю страну, коль поклонницы по пятам ходят и автографы выпрашивают, коль от репортеров отбою нет и критики хвалят — чего еще надобно? Работы? Так и ее навалом.

Нет, хочется, чтоб и хвалили шибче, и чтоб ролей предлагали больше, и пусть бы кто-то, кто хорошо тебя знает, всему бы свету рассказал, какой ты замечательный. И всякий раз, когда я что-то говорила Юре Богатыреву про фильм или спектакль, где он играл, он все время приговаривал: «Так вот взяла бы и написала». Потом он раскладывал на столе или на полу папки с рисунками — старыми и новыми — я ахала, восторгалась, рассказывала, что я в рисунках этих вижу и как их понимаю, а он снова, глядя куда-то в сторону, бормотал: «Так вот взяла бы и написала».

Мы познакомились, когда он был уже очень популярен, о нем много писали, его работы в театре и в кино мгновенно разбирались коллегами-критиками буквально по косточкам, да к тому же и жанр актерского портрета в те, почти двадцатилетней давности, времена особого энтузиазма у меня не вызывал. То есть, конечно, хотелось сочинить про него что-то эдакое, особенное, но вне рамок стандартно заказываемых описаний образа положительного героя. Для «чего-то особенного», однако ж, требовался и особенный повод и писать просто так, в стол, казалось тогда абсолютно нерациональным. И потому мне, наконец, был сделан вполне официальный заказ. Тоном, не принимающим возражений, Юра сказал: «Через месяц мне будет сорок. Чтоб села, написала и мне подарила. Срок вполне достаточный, а уж опубликуешь потом или нет — неважно. Пиши для меня про меня. Договорились?»

Писать «для него и про него» оказалось, как это ни смешно, делом нелегким. Все, что ни начиналось словами «Актер Юрий Богатырев» или «Народный артист» или любыми другими, выглядело в этой ситуации нелепо. Так вот и возник сам собой этот рассказ, эссе или новелла — как ни обзови — «Картинки Муромцева». Как только имя заменилось (вместо Богатырева — Муромцев), все сразу само пошло. Сочинять, собственно, к не нужно было: знай себе, как акын, записывай, что вспоминается.

Юрий Богатырев

Он «подарком» был доволен ужасно. До смешного. Звонил как повелось, ночами, мне же зачитывал куски моего собственного сочинения, комментировал и уже утрированно тянул на самой низкой ноте голоса: «Ну па-че-му-у? ? На сей раз «па-че-му» относилось к публикации. Несмотря на уговор, он страстно хотел увидеть сей опус напечатанным. И сколько я ни пыталась ему объяснять, что в подобном жанре написанную вещицу никто не напечатает, а для изданий, где мне готовы пойти навстречу, слишком велик объем, и что писалось это только для него (в этом и был смысл подарка) — он ничего такого знать не хотел. Дела его в последнее время были не слишком хороши, его преследовали настоящие, не вымышленные, несчастья. Он тосковал, его мучили предчувствия и ощущение собственной никомуненужности. И почему-то ему казалось, что напечатай я «Картинки», все сразу изменится. Вбил себе это в голову, и не сдвинуть ничем. Чудо, однако, почти случилось. В хорошем ленинградском журнале материал понравился и его решили печатать. Но журнальный производственный цикл долог, за это время успел уйти редактор, а тот, кто занял его место, попросил заменить имя на подлинное. Иначе, мол, смысла печатать нет. Ха-ха «Чудо» получилось чисто богатыревское: по усам текло, а в рот не попало. С ним частенько так бывало. Куда чаще, чем наоборот.
А потом в пять утра однажды раздался прерывистый междугородний звонок. Кроме Юры, никто в такое время не звонил, и, ругаясь, я босиком, полусонная попрыгала на цыпочках к телефону. Звонил наш общий друг, который плача сказал что два часа назад
Юры не стало.

Перед этим меркнет все. Осталось только ужасное чувство вины, никогда по-настоящему не высказанная любовь, боль, которая с годами притупилась. Вновь эту боль всколыхнули, расцарапали старую paну передачи Леонида Филатова «Чтобы помнили», посвященные Юрию Богатыреву, Юрочке. Тут из старой папки и вынырнули «Картинки Муромцева», десять лет благополучно там дремавшие, Юрочкин подарок к сорокалетию.
Ну что ж, пусть эта публикация будет нашим общим — моим и газеты «Экран и сцена» — подарком.

 

Картинки Муромцева

Муромцев опять был не в духе и мрачно острил по поводу очередной полосы невезения. Мы с ним вроде бы друзья (ровно настолько, насколько вообще кто-то мог бы сказать о себе, что он — друг Муромцева), и поэтому при мне он позволяет себе быть откровенно не в духе, жаловаться, что зубы болят, и что вообще это не жизнь, а ерунда какая-то. Для посторонних у него всегда все в порядке.

Дело в том, что Муромцев известный актер, заслуженный артист республики, лауреат всяких разных премии и фестивалей, и фотокарточки его продают во всех киосках. Причем, и это объективно, он — не однодневка какая-нибудь, а действительно очень хороший актер. Один из лучших. Из самых. Хотя и молодой еще — до сорока ему прилично.

Одевается он подчеркнуто небрежно и небогато, хотя опрятен исключительно. Ходит ни на кого вокруг не глядя (но глядит, однако, очень внимательно) и сердится, когда его на улице узнают, обращают внимание (дудки — конечно, доволен! Во всяком случае — пока). Не узнать его, тем более не заметить — невозможно. Уж очень особенный. Такой весь большой — высокий, массивный, тяжелый. Диву даешься, когда на сцене или на экране он оказывается стремителен, легок, грациозен.

Впрочем, о чем речь? Да, так вот. Муромцев был не в духе. Это с ним случается периодически. Он много разнообразных причин может назвать. Вплоть до погоды. И это все, в общем, будет близко к правде. Но реальная причина всегда одна и та же: ролей нет. А та, что так ему нравилась и просто как для него была создана, — уплыла в чужие руки.

— Ну скажи, — взывает он (только он так умеет: и горячо, и лениво, и по-детски растерянно, и патетически — все сразу) — ну объясни ты мне па-че-му? Вот чем я ему нехорош? И что интересно: ведь он хотел мне эту роль дать, я точно знаю. Но подумал-подумал, и решил, что Каюмов моднее. Ну как же нынче без Каюмова!
Я слушаю вполуха: это он уже не в первый раз выясняет. Обиженно-басовито рокочет богатый муромцевский голос. Я гляжу на стенку, и Муромцев оживляется: «А это у меня новые картинки. Эти вот не мои, мне подарили. А это — я...»

Юрий Богатырев.

Он мог бы и не говорить: и так ясно, которые «картинки» — его. Руку Муромцева отличишь сразу.

Про рисунки Муромцева неловко говорить «картинки». Это уж так — домашний термин. Впервые его «картинки» мне довелось увидеть в момент знакомства с ним. Он сидел на кухне, весело болтал о каких-то пустяках, а на коленях у него стоял планшет с листом ватмана; Муромцев что-то рисовал. Это была кухня, в большой коммунальной квартире, где жили актеры. Кто-то входил и выходил, любопытные заглядывали через плечо. Его это не смущало. Он тут же по ходу давал пояснения, что это — портрет приятеля, молодого драматурга, в чьей пьесе Муромцев играет главную роль, и вот сейчас сюрпризом ко дню рождения он решил по памяти сделать этот портрет. Он развернул планшет ко мне - Боже правый!
Представьте себе, что вашего хорошего знакомого изобразили в виде книжного шкафа. И это тем не менее, не карикатура, не шарж, — это именно портрет, точно передающий сходство с оригиналом, ухвативший и человеческую и духовную его суть, и даже в чем-то предсказывающий, угадывающий его будущее. Все остро стилизовано, хотя каждая деталь разработана тщательно и подробно. Смешной, грустный, проницательный портрет. Злой и добрый одновременно.

Злой и добрый... Заманчивей всего сейчас было бы заявить, что, дескать, все пришедшее мне в голову по поводу того портрета, все парадоксальные сочетания черт, — это и есть сам Муромцев, это его черты. Хотелось бы, да не выходит. Совсем не злой, во-первых. Бывает саркастичен и язвителен. Иной раз — до жестокости. И все же — не злой, определенно. Добрый? Пожалуй. В том смысле, что никому не сделает пакость, что не откажет в помощи, не отвернется от тебя в несчастья. Если, конечно, будет знать, что есть несчастье, что нужна помощь, Если скажешь. Сам — не почувствует, не заметит, И не оттого, что нечуток, — оттого, что умеет защититься от чужих невзгод. Зато именно поэтому он, неплохо разбирающийся в людях, обладает удивительным, редкостным даром видеть в них лучшее, почти недоступное обычному взгляду.

Мне это его свойство открылось внезапно. Узнав, что я «собираю досье» на Каюмова, Муромцев шутливо надулся (впрочем, не вполне чтоб и шутливо). «Ну вот, конечно, всегда как дружить — это со мной, писать -это про Каюмова. А я добрый. Я вместо того, чтобы расплеваться с тобой немедленно и навсегда, кое-что тебе подарю. Авось пригодится».

Ни тогда, ни после, годы спустя, он даже и не догадывался, какой ценности подарок он мне сделал. Это был давний-предавний портрет Каюмова. Вернее, эскиз до кондиции так и не доведенный. Он меня поразил.

Выполненный совсем не в муромцевской манере, совсем не стилизованный, аскетичный, даже несколько лапидарный по форме, портрет этот очевидно и нескрываемо приукрасил оригинал. Облагородил, облегчил черты, одухотворил, высветлил лицо, смягчил характер, сделал печальными и добрыми жесткие, колючие в действительности глаза. Странно: коль уж решил он сделать «комплиментарный портрет» коллеги, то ему ли, художнику, не знать, что есть для этого наивернейшее средство — неотразимо обаятельная каюмовская улыбка. Нет, не захотел воспользоваться. Придумал (или увидел?) другое.

Кстати, сам Каюмов ничего такого не заметил, воспринял как естественное «Ай да Муромец! Ну все точно, именно такой я тогда и был. Совершенно такой!»

Не знаю, не знаю. История этого портрета была мне известна. Шли съемки фильма: пятеро актеров играли очень близких друзей, и режиссер-дебютант сумел создать во время этих съемок удивительную атмосферу взаимной всеобщей симпатии, дружбы, душевной близости. Актеры в быту прониклись друг к другу теми же чувствами, что и их герои. Среди пятерки были и Муромцев с Каюмовым.

Может, это и бред, но до сих не могу разубедить себя в том, что, рисуя этот портрет, Муромец (тогда еще дебютант) выдумывал себе такого Каюмова и каюмовского героя, каких не мог не полюбить. Мне потом не раз приходилось замечать, как Муромцев «пересочиняет» для себя реального человека, несмотря на то, что действительная суть от него вовсе не ускользает.

И все же нет-нет, да и посетит меня мысль: а может, впрямь Каюмов тогда, много лет назад, на тех съемках был такой?

Я, наверное, до сих пор не знаю — какой он, Муромцев. Хотя самонадеянно думаю, что знаю. Он «складывается» в моем представлении из нескольких «образов». Впрочем, это уже особый разговор — Муромцев и его «образы» (не те, что на сцене и в кино, а те, что в жизни). Во-первых, Муромцев работающий. Аккуратный, точный до педантизма, никогда никуда не опаздывающий, назубок знающий текст роли (хотя учить роль для него адово мученье, одна из самых неприятных и трудных сторон профессии). Выдумщик, импровизатор, в общем — артист. Работать с ним — удовольствие для хорошего режиссера, и большое облегчение для плохого: сам все сделает. На вопрос, как ему работалось с одним очень средним режиссером, Муромец выдал очередной крылатый афоризм: «А что, он мне почти не мешал!»

Муромцев номер два — для чужих и малознакомых людей: уравновешенный, корректный, внимательный. Роль немногословного, замкнутого, очень-очень спокойного человека ему весьма идет. Он немного играет голосом, мягко опуская его в конце фраз, говорит веско (и взвешенно), и производит великолепное впечатление на журналистов и зрителей тем, что «в нем нет ни капли актерства».

К тому же самого себя такого он блестяще потом пародирует. Это уже Муромцев номер три — для своих, когда их не слишком много сразу. Тут он — душа компании, иронист, остроумец (но не патентованный остряк, не записной анекдотчик, хотя умеет рассказывать анекдоты, как никто: он их показывает). Объектом для иронических эскапад может быть кто угодно и что угодно. Он не прочь элегантно позлословить о коллегах, и вовсе не обязательно за глаза. Присутствующим достается тоже, но обижаться на этого обаяшку Муромца ни у кого нет сил. Впрочем, и храбрости. Поскольку всякий, кто обидится на его зубоскальство, рискует навек обзавестись репутацией человека без чувства юмора. К тому же Муромец прямо светится добротой, излучает ее всем своим лицом, всей могучей своей фигурой. Одно слово — Муромец. Такой приветливый, радушный, доброжелательный. Правда, когда кольнет особенно чувствительно, искоса внимательно глянет: не перебрал ли. Нет, кажется, не перебирал. В самый раз..

Юрий Богатырев

Муромцев, говорящий об искусстве, — спектакль особый. Тут уж никакого пафоса. Простота, серьезность, вдумчивость. Если горячность, то искренняя, почти юношеская. Спорит пылко и убежденно, обсуждает фильм, спектакль, роль, картину книгу — смакуя детали, если затрудняется в определении — долго и подробно объясняет мысль, пока, наконец, сам же и не отыщет нужное слово, формулу. Если составил мнение — разубедить его невозможно. Разве что сам через некоторое время пересмотрит свою точку зрения. Но память его иногда подводит, и позабыв, что говорил в прошлый раз, он вдруг начинает горячо и искренне доказывать прямо противоположное. Причем, система аргументов, почти не меняясь по сути, кардинально меняет знак с плюса на минус и наоборот.

Еще один вариант — Муромец доверительный; это обычно в беседе тет-а-тет. Подозреваю, что этот вариант имеет свои «подварианты», с поправкой на личность визави, но судить могу лишь исходя из собственного опыта. В моем случае это очень нервный, фатально невезучий человек. Тут все просто: я — критик. Человек из враждебного лагеря (хотя, клянусь, мне в жизни недоводилось ни читать, ни даже в кулуарах слышать, чтоб кто-то бранил Муромцева. Ну, разве что сетовали, что массивность его начинает приобретать угрожающие размеры). Тем не менее, как и полагается уважающему себя актеру, он на критиков в обиде, и на присутствующего отчасти тоже. Это несмотря на то, что и письменно и устно я с усердием (и не стремясь к оригинальности) утверждаю, что он выдающийся актер. И ни капли при этом не кривлю душой. Но мне регулярно напоминают признание, сорвавшееся у меня с языка в минуту душевную и доверительную: знаешь, поначалу ты меня ужасно раздражал. Даже не знаю чем. (Тут я, конечно, вру. Знаю, и очень хорошо. Но об этом в свой черед). Итак, фатально невезучий человек.

Он всегда хотел быть актером, во всяком случае, с тех пор, как себя помнит. И всегда это скрывал от окружающих и от родителей. Семья, главой которой был морской офицер в солидном чине, не оценила бы этой мечты. А может, и оценила бы, но он не хотел рисковать: самолюбив и раним был чрезвычайно, хотя и это тщательно скрывал. И в артисты решился идти в уже достаточно зрелом возрасте. Но душевная смута и моральные травмы юности не прошли даром, переродившись со временем в мучительную ревность к успехам и славе коллег, хотя мало чьи успехи и слава были больше, чем его собственные. Зато Муромцев чувствует, видит чужую удачу, чужое достижение моментально: актерского снобизма он почти лишен. Кроме того, в нем постепенно развивается искреннее и болезненное недовольство тем, как складывается его собственная актерская судьба. До работы он всегда был жаден, а когда стал знаменит и вроде мог бы успокоиться, вдруг вбил себе в голову, что все его забыли, все затирают.

Сказать по чести, доля истины в этом есть: он действительно способен на большее, чем до сих пор удавалось сделать. Развернуться во всю свою ширь и мощь, выложиться до последнего предела — вот чего Муромцев жаждал, а роли такой не было. Увы, в таких ролях постановщики видели артистов посубтильнее: Муромцева было слишком много. Это пугало. Его было много во всем, а любая избыточность (в том числе и таланта) всегда настораживает. На него трудно найти узду, он выламывается из привычных рамок Не раз бывало и так, что он в конце концов получал в театре роль, о которой мечтал с самого начала, роль, кото-руло до него поручали другому артисту. И всякий раз, когда Муромцев входил в готовый уже спектакль, спектакль решительно менялся. И всегда это было необычно и хорошо. Но ставилась новая пьеса, и все повторялось вновь.

Словом, с чего бы ни начинался наш разговор, он неминуемо приходил к этой невеселой теме. И тогда мне ничего иного не оставалось, как включаться в эту странную игру: анализировать уплывшие от него роли с той точки зрения, как бы он мог их сыграть.
Так однажды и вырвалось у меня признание в том, что оценить его по достоинству, даже просто привыкнуть к его игре, мне удалось не сразу.

Муромец прямо передернулся весь, ощетинился, сразу стал колким и ироничным: «А чем, позволь узнать, так долго не мог угодить?»
Слово за слово, назрела и произошла ссора. Это тоже случается периодически; мы оба знаем, что это немножечко ритуал — артисту с критиком положено браниться. Поэтому назавтра нам даже не нужно делать вид, что ничего не произошло: так оно и есть на самом деле, и беседы при ясной луне (так как они, как правило, затягиваются далеко за полночь) начинаются с той точки, на которой прервались в прошлый раз.

Суть же моего раздражения заключалась в том, что в каждой новой роли он был абсолютно иным. Ничего, ни единой черточки от предыдущей. Он словно выскальзывал из рук как раз в тот торжественный миг, когда казалось, что вот его уж и ухватил, и раскусил, и понял. Он вывертывался как угорь из всех прикладываемых к нему схем, всякий раз оставляя тебя в дураках, да так легко, так ловко, так артистично, а ты, со своим «ключиком», уже было подобранным к «ларчику», сиди и утешайся мыслью, что тебя снова надули.

И что обиднее всего, каждый раз казалось: господи, как просто, и чего было давеча голову ломать! Вот ведь он какой на самом-то деле. Вот и раскрылся весь, как на блюдечке; там была игра, перевоплощение, а суть-то — вот она. Привыкнуть к тому, что у актера нет какого-то четкого «имиджа», да что «имидж» — облика раз навсегда определенного, и то нет — было трудно. Он ломал все привычные стереотипы, все клише. Его надо было так и воспринимать, как вечно ускользающую реальность, без жестких очертаний, как загадку без разгадки а этому нас не учили. «Все можно понять, вычислить и разгадать, был бы талант», — такая мысль внушена было со студенческой скамьи, и значит под сомнение надо было ставить уже свою собственную профессиональную пригодность. А кому охота?

Себя под сомнение поставить духу не хватило, и пришлось усомниться в идее всеобщей познаваемости. На этом мы с Муромцевым (знакомым тогда еще лишь по экранным его ролям) и сошлись.

Много позже мне стало ясно, что искать в сыгранных ролях разгадку личности Муромцева — занятое бессмысленное и бесперспективное. Он прятал себя тщательнейшим образом, и ни капли не походил ни на одного из своих героев. Ни на того, что был отважным и отчаянным суперменом с чистой, ясной, простой душой; ни на того, что казался рыхл и мягкотел, почти бесформен, а под этой нелепой оболочкой таил дар великой любви и талант ощущать правду почти физически; ни на того, что был умён, ловок, красив, удачлив и весел, но чья драма, пережитая давным-давно, оставила на душе грубые болезненные рубцы.

Ролей — самых разных — было множество. Всегда они были неожиданны (к вечной его неожиданности так и не можешь привыкнуть), но даже лица его на сцене и экране, подчас вовсе без грима, мало походили на его собственное лицо.

И впервые мне показалось, что я знаю его настоящего, когда он показывал мне свои картины. Прежде всего — автопортреты. Лицо грустного клоуна с большими губами и крохотным цилиндриком на макушке Со светлыми детскими глазами в белых ресницах. И глаза эти словно еще хранят отблеск улыбки. память о ней, но в них уже и растерянность медленного перехода к печали, и - краешком — сама эта печаль. Или вот другой: огромный верзила, обнявший за плечи маленькую хрупкую женщину у палисадника. Рисунок по мотивам известной современной пьесы. У женщины — лицо знаменитой актрисы, неправильное одухотворенное Трагические кроткие глаза в пол-лица. У верзилы — лицо Муромцева. Только фигура излучает силу; мощь, надежность, а лицо
- снова детское удивленное, беззащитное.

Пытаюсь представить себе такое выражение на реальном лице, воспроизвести его в памяти, и не могу: со мною он таким никогда не был, даже когда тянул свое горестное «па-че-му». А ощущение словно было, было у него когда-то именно такое лицо. Точно помню. Но когда, где?

Юрий Богатырев. Лето. Автопортрет. 1983 год. 

Воспоминание вспыхивает внезапно и резко.

Зима. Светлоглазый мальчик-юноша, замотанный башлыком. Суровое напутствие жесткого старика-отца. Мальчик храбрится, держится, даже пытается улыбнуться, но пухлые губы не слушаются, дрожат и кривятся, а в глазах стоят непролитые слезы, смятение, тоска. Такой беленький, чистый, совсем русский мальчик с нежною, прямо девичьей душою.

И до конца бы додержался, наверное, не заголоси по нем провожающие Тогда только и разрыдался. Но не было в слезах его облегчения, успокоения, выплаканной боли. Было чувство безнадежной утраты самого важного в жизни и дорогого.

И потом, когда годы спустя, уверенный, элегантный, решительный и везучий человек будет тормошить своего кроткого увальня друга, воспоминание о нежном мальчике, которого безжалостно перемололи и перелепили в этого веселого красавца, занозой будет впиваться в сердце.

- Слушай, Муромец, я, конечно, понимаю, это роль, это игра, кино и все такое, но скажи по правде тот мальчик скорбный был ты?

- Я? Пожалуй. Да не, конечно, я. Очень, знаешь, хотелось другую роль сыграть. Того, которого я тормошу. Не вышло. Но ведь в том эпизоде я показал, что мог бы, правда? А ведь как хотел сыграть.

Муромцев даже опечалился сразу, что-то вспоминая. То ли про мальчика того, то ли про себя, то ли про несыграиную роль.
Перебираем молча рисунки. Портреты коллег. Необычные, очень красивые, прямо декоративные. Очень похожие (на тех, кого изображают, конечно, а не на друг друга!). Вот во фраке и цилиндре актер, который великолепно танцует, поет, острит. Небрежная поза фата и лицо философа. Очень хороший актер. Он не виноват, что все от него непременно ждут песен, танцев и острот. Но веселого тут мало, и он невесел. Вот с пером, пером за ухом другой актер чьи злые кусачие эпиграммы на коллег и знакомых тут же превращаются в фольклор, передаваясь из уст в уста. Умный проницательный взгляд. Мефистофельски заострены черты, а общее выражение тем не менее доброе и усталое. Такой добрый усталый Мефистофель. Капельку разочарованный в себе самом. А рядом — внезапно экспрессивные, яростные, стремительные композиции - фантазии на темы любимых пьес, спектаклей, фильмов.

-Лиловое черное, белое. Сплетенные в смертельном объятии фигуры. Разодранный воплем багровый рот. Сведенные судорогой пальцы с острыми ногтями. Это «Гибель богов» Висконти. Сильное эмоциональное потрясение.

- Оцепенелая скрюченная женская фигурка. Черно-коричневая. Маленький узелок у ног. Зеленое страшное небо за спиной. Зеленая страшная вода впереди. Изувеченная рябью лунная дорожка. «Леди Макбет Мценского уезда».

Наталья Гунадарева и Виктор Корешков в постановке театра Маяковского «Леди Макбет Мценского уезда». 1982 год.

В причудливой декаданской позе прекрасная изысканная дама в кресле. Зеленое, лиловое, белое, кружевное. Маска страдания на тонком лице. Но страдание какое-то поверхностное, что ли. Или поза уж больно продуманная, с явным прицелом быть замеченной и оцененной. Раневская, «Вишневый сад».

Ощущение такое что автор рисунков, прежде чем браться за лист ваттмана, сам сыграл все роли, всех своих персонажей. Побывал в образе и поющего-танцующего философа, и усталого Мефистофеля с его эпиграммами, и сам посидел, скорчившись, у жутковатой лунной дорожи.

Скажи, а ты сам не замечал, что на твоих картинках нет улыбающихся глаз? Губы иной раз улыбаются, а глаза — никогда.

— Здравствуйте, приехали! Я рисую, и я не замечал!
- Ну так что ж, так уж они все и печальные, что ли?
— Нет, наверное Да какая разница, если - Ну, понимаешь, если мне их как-то жаль всех, когда я их рисую!

Ах, Муромцев, Муромцев, славный ты мой человек, еще один очередной ключик мне подбрасываешь «Мне их жалко всех...» Вот что интересно: сколько разных дураков и мерзавцев переиграл на сцене и в кино, сколько пустозвонов, трусов и врунов. Конечно, хороших, благородных, умных, храбрых, честных было куда больше, но этих-то как много было! И хоть убей, ни одного из них не хотелось заклеймить Он их не разоблачал. Он влезал в шкуру каждого, обживал ее как дом, и начинал понимать почему так, а не иначе живет, и думает, и поступает этот человек. (Вот оно, вечное муромцево «па-че-му?»). И ему делалось жаль. Не то, чтобы он прощал персонажу трусость эгоизм и прочее. Но жалел, как всякого, обделенного чем-то хорошим и важным в жизни.
Потому и был таким разным, неповторяющимся. Неуловимым. Всегда ускользающей реальностью.

Но как же так, я ведь прекрасно помню, как он рисует? Ему не мешают болтовня, звонки, неразбериха, посторонние люди. Жалость требует какой-то особой сосредоточенности. О человеке ведь думать надо, чтоб его пожалеть.

- Ты о чем думаешь? — прерывает затянувшуюся паузу Муромцев — Картинки нравятся?

- Да но, знаешь смотрю — и грустно делается. Они все на тебя похожи, и на меня немножко, и на себя тоже... И вообще... Живу как-то не так... Делаю вроде что полагается, а все не то. У тебя вон на худой конец картинки есть, а у меня?

- Да что ты?! Замечательно все делаешь, честное слово! Знаешь как мне нравится. Ты вообще молодей и не хандри! — (Это он меня жалеет теперь большой, добрый Муромец, неспокойный человек) — А мне-то что же говорить тогда? И жаловаться вроде грех: в театре новый спектакль играю, снимаюсь но обидно все же... Где роли, роли-то где? Нету. И в чем дело, не пойму (теперь себя пожалел).

— Сейчас вот совсем расстроюсь, и буду рисовать. А хочешь картинку подарю? Какую — выбирай.

—У меня на стене — зеленое небо и зеленая вода с лунной дорожкой. А между ними темная сжавшаяся фигурка с узелком в ногах. Когда я долго смотрю на нее мне начинает казаться, что это я. А иногда — что это неузнаваемо перевоплотившийся (то ли в неё, то ли в меня, то ли в лунную дорожку) артист Муромцев. Как бы он нас всех так понял и так пожалел, если б не перевоплотился, если бы не побыл нами хоть ненадолго?

Он звонит мне из гостиницы: приехал на съемку; ждет, когда его увезут на студию. Сообщает, что сидит в номере приятеля, который уже на студии и в гостиницу больше не вернётся, а чтоб не было обидно за впустую оплаченный шикарный номер. Муромец усердно вкушает все блага комфортабельной дорогой гостиницы: принял душ с дороги, завернулся в огромную простыню, завалился на крахмальную постель и, беседуя по телефону, накуривает полную хрустальную пепельницу и пьет пиво из гостиничного хрустального стакана.

Он долго и смешно рассказывает все столичные новости. Разговор переходит на фильм, в котором сейчас занят. Увы — опять эпизод. Хотя и хороший.

- Ну, в общем, это ведь нормально, — пытаюсь утешить его я. — Тем более что и компания собралась сильная, и оператор старый друг, и, главное, режиссер хороший. Вас все-таки связывают давние отношения, как-никак четвертую картину вместе делаете.

-Угу, — простуженно басит Муромцев. -Четвертая картина. И во всех четырех главные роли — мои, а играл не я. И уж в двух-то из них он точно хотел снимать меня. И пробы были, знаешь какие! Но подумал-подумал...

И мы вновь возвращаемся на крути своя.

Чем больше проходит времени, тем отчетливее начинаю понимать, что Муромец не «накручивает». Что все, к сожалению, правда. Ну, па-че-му?

А ведь достаточно посмотреть его спектакли, его картины — какого феноменального богатства мир откроется взору. Прямо, космос какой-то, ей-богу. Да что — картины! Картинки его достаточно посмотреть чтоб обнаружить этот тайный мир.

Вспоминаю, как ворчал он обиженно: «И ты туда же! Как дружтъ. так со мной, а как писать»

Муромец, дорогой, бумага тесна для тебя, а перо мое — слабо. Но смотри — пишу!

Павлова И. Картинки Муромцева. Экран и сцена. 1997. 24апр-15мая. 

Поделиться

К сожалению, браузер, которым вы пользуйтесь, устарел и не позволяет корректно отображать сайт. Пожалуйста, установите любой из современных браузеров, например:

Google Chrome Firefox Opera