Таймлайн
Выберите год или временной промежуток, чтобы посмотреть все материалы этого периода
1912
1913
1914
1915
1916
1917
1918
1919
1920
1921
1922
1923
1924
1925
1926
1927
1928
1929
1930
1931
1932
1933
1934
1935
1936
1937
1938
1939
1940
1941
1942
1943
1944
1945
1946
1947
1948
1949
1950
1951
1952
1953
1954
1955
1956
1957
1958
1959
1960
1961
1962
1963
1964
1965
1966
1967
1968
1969
1970
1971
1972
1973
1974
1975
1976
1977
1978
1979
1980
1981
1982
1983
1984
1985
1986
1987
1988
1989
1990
1991
1992
1993
1994
1995
1996
1997
1998
1999
2000
2001
2002
2003
2004
2005
2006
2007
2008
2009
2010
2011
2012
2013
2014
2015
2016
2017
2018
2019
2020
2021
2022
2023
2024
2025
Таймлайн
19122025
0 материалов
Я верю в воспитательную силу кино

Владимир Меньшов — актер и режиссер, чей фильм «Розыгрыш» был признан одним из самых популярных фильмов 1977 г., а последний — «Москва слезам не верит» — заставил многих поверить и в слезы, и в Москву.

Владимир Меньшов — художник, который не боится быть простым. Он открыт правде, что вовсе не значит, что правда всегда открыта ему. Его позиция в искусстве иным может показаться чересчур прямолинейной. Однако не те ли это, кто усматривает в искренности — примитивность, а в непосредственности — ограниченность. Его герои — люди беспокойные и порой надоедливые. Да, их максимализм и категоричность могли бы утомить зрителя, если бы не личность самого Меньшова — мужественного и одновременно незащищенного, жесткого и вдруг растерянного, решительного и такого беззащитно-тревожного...

Режиссер Меньшов верен актеру Меньшову. В фильме «Розыгрыш» есть песня о том, как вдруг по городу полетели бабочки. Вот так и Меньшов — деловой человек, способный увидеть в городе бабочек. Увидеть и закричать, как в детстве: «Бабочки летают! Бабочки!»

— Просто я оптимист.

— По характеру или мироощущению?

— Я от природы оптимист. Люблю жизнь, потому и верую.

— Во что же? В разум, справедливость, мудрость природы, красоту человека — во что?

— Представь себе, во все это я и верю. В то, что, в конце концов, все будет хорошо. Все образуется. Даже когда лично мне бывает плохо, я не сомневаюсь, что рано или поздно будет хорошо. Скорее всего, даже не очень поздно. Я грешен, есть за что расплачиваться. Если утром, например, найду три рубля, то вечером обязательно потеряю десять. Теперь, когда нахожу, кричу: «Кто потерял?» Так лучше, все равно придется расплачиваться.

— Ну, а если серьезно, — во что ты все-таки веришь?

— В силу убеждения. Заметь, самые лучшие фильмы — это фильмы убежденных людей, исповедующих то, о чем они решились рассказать на экране. Клянусь, я не понимаю, как в одном человеке могут уживаться и Моцарт и Сальери. Ну, хоть убей, — не понимаю, как можно писать откровенную поделку «для денег» и тут же делать прекрасное кино — для искусства. Не верю я этим людям — ни в жизни, ни на экране. Раздвоение жизни — все равно раздвоение души.

— А когда ты начал снимать «Розыгрыш», разве это была твоя наболевшая тема, состояние души?

— Нет... Не совсем так. Это был чужой сценарий, вполне честный, достойный сценарий, но он не совпадал с тем, о чем я бы хотел сделать свой первый фильм.

— Тогда, как же...

— Пойми, я уже не мальчик, ждать больше было нельзя. Сценарий Лунгина — очень хороший, он ни в чем не противоречил моим убеждениям, просто, если честно, я был слеп и глух к этому поколению.

— Но оно не глухо и не слепо. Есть о чем подумать.

— Это так, но сначала я ничего в них не понимал. Эти шестнадцатилетние юнцы казались мне нагловатыми, крикливыми, циничными. Волновать они меня начали уже во время работы над фильмом. Волновать и удивлять.

— И что же ты понял? Мне это особенно интересно — когда-то я довольно много писала о так называемых молодежных проблемах.

— Шестидесятые годы? Прости, это не то. Совсем не то. У них куда больше развито чувство индивидуальности, личного достоинства — за что ты, кстати, в эти самые шестидесятые так ратовала. Тогда молодой человек вопрошал: «Кто есть я?» Эти себя индивидуально ощущают и вопросов таких больше не задают.

— В чем же это их самоощущение? Вернее, самовыражение... Я думаю, что то, какими они себя видят, еще не совпадает с тем, как они это выражают. А вот выражают...

— В скепсисе, иронии, в снисходительности к нам — детям в их глазах. Им кажется, что мы много суетимся, а они знают, как сами говорят, цену «кайфу», «отключке», тишине, самоуглублению, погружению в какие-то неведомые нам состояния. Они мало читают, зато хорошо знают современную музыку, которая их объединяет, как когда-то нас — книги. Мы были плохо информированы о конкретных радостях земной жизни, даже о туризме не смели мечтать (я имею в виду заграничный туризм). Эти же ребята мечтают о конкретных вещах — одежда, пластинки, машина... Мое личное общение с ними — естественно, с теми, кого снимал, и из кого выбирал, привело меня к большему их пониманию. Но все равно — они оставались для меня инопланетянами до тех пор, пока не пошли письма на «Розыгрыш». Тысячи писем. Ты знаешь, тогда я понял, — в общем, они такие же, как и мы. Им отвратительны фальшь, притворство, ложь, громкие слова... Им так же, как и нам, страшны деловые мальчики, типа Комаровского (из писем ясно — таких слишком много). Они, особенно девочки, мечтают о живом, нервном Грушко, а таких, как я понял, слишком мало. Мы упрекаем их в праздности, в пристрастии к «кайфу». А они, между прочим, думают и серьезно мыслят — это видно из тех же писем. У Герцена есть такие, по-моему, замечательные слова: «Кто знает, сколько мыслей, ставших книгами, родилось у меня в праздности?» И вот я понял, что можно снимать фильмы о чем и о ком угодно, лишь бы было в них исследование души.

— Вообще или юной?

— Пусть юной, которая далеко не самая веселая, как об этом в песнях поется.

— Но тогда, наверное, лучше начинать со своего замысла?

— Только. Иначе ничего не выйдет. Сначала мой личный интерес, пусть к тому же молодому поколению, но только не после фильма, как это случилось со мной, а с самого его начала. Вот в этом был мой просчет.

— Просчет? А всеобщий массовый успех?

— Это не снимает с меня ответственности за мои ошибки. Это был бы другой фильм —- лучше или хуже — не знаю, но — мой.

— Ты всегда, когда начинаешь снимать или сниматься, твердо знаешь концепцию фильма?

— Сначала, когда пишу заявку, кажется, что все знаю. Потом — ничего не знаю. А когда складывается, то получается то, что задумал, но как-то совсем по-другому. По-видимому, не надо себя сковывать чрезмерной рациональностью, выверенной логикой, больше доверять интуиции — она выведет. Меньше словесных обязательств, особенно на стадии заявок, разработок, договоров. Это очень мешает ограничивает, сдерживает, регламентирует процесс творчества

— Что (или кто) больше всего мешает тебе в работе, а что помогает?

— Мешаю себе прежде всего — я сам. Помогает группа. Пока я не уверен, во всем сомневаюсь, ищу чертову концепцию, — я не могу начать работать. Когда начинаю снимать, работать с актерами, а это самое любимое, тогда помогает все, даже то, что обычно мешает, — опоздания, неразбериха, плохая погода и даже порой чей-то низкий профессиональный уровень.

— Помогает? Низкий уровень?

— Да, помогает, потому что это игра, иногда с безнадежными средствами, но ее все равно необходимо выиграть. У нас не так много возможностей для выбора, самостоятельных решений, личной ответственности... Так что я радуюсь, когда надежд на победу минимум, а победить — сделать хорошую картину — все равно надо.

— Да, конечно, есть обязательные трудности в кино, без них не обойдешься. Они, может быть, и есть кино. Но что-то могло бы и не мешать, а помогать. Например, почему, а об этом говорят все мои собеседники, такой низкий профессиональный уровень так называемого среднего звена?

— Сразу и не ответишь, но я согласен с тобой — ответить: необходим чтобы дальше снимать кино. Раньше многое держалось на энтузиазме. Люди были готовы на все, лишь бы оказаться допущенными к великому кино. Делать кино, быть рядом с кино. За возможность крикнуть «мотор!» многие согласны были работать бесплатно. Сейчас тайна раскрыта, престиж кино резко упал. Все узнали, как это делается. Пропало чудо. Телевидение сократило дистанцию между зрителем и экраном — это уже прописная истина, даже повторять ее неудобно. Утрачена праздничность, отдаленность чуда. Все приблизилось к дивану, столу, к тарелке с супом. Кино смотрят в кровати. Или не смотрят даже тогда, когда оно идет, на всякий случай, не выключая ящик, — а вдруг хоккей или Алла Пугачева...

— А количество плохих картин и возможность всегда на них попасть?

— ...и спокойно с середины уйти. Деньги грошевые, их не жалко, время как-никак дорого. Но, заметь, никто не выйдет из театрального зала посреди спектакля. Неудобно, еще увидят соседи по ряду, актеры со сцены. А кино «не видит», можно и улизнуть. Иногда, правда, досиживают. Как говорится, «плочено», или в вечной зрительской надежде, а вдруг что-нибудь, да произойдет.

— Отсюда, до-видимому, и возвращение зрителя в театр, много лет страдавшего от его невнимания.

— Только в дефицитный. Об этом уже достаточно писали.

В провинции театры пустуют, а в «Современник», например, пойдут, даже когда заведомо известно, что спектакль неважный. Конечно, хорошо, что идут в театр, а не в пивную. Но, согласись, театр (в Москве, в Ленинграде) — это престижно. Как престижно праздновать свадьбу в ресторане, покупать книги, никогда их не читая, иметь ковер, горку, дубленку, цветной телевизор и т. д.

— Ты ведь не хотел, надеюсь, обидеть наши уважаемые театры? Как бы плохо нам было без них...

— Само собой. Я только хочу сказать, что кино для обывателя перестало быть престижной сферой жизни. Остались кинофестивали. На их просмотры попасть престижно, даже если не знать, какие фильмы. А хороших бывает, сама знаешь, очень мало.

— Вспомни очереди на «Калину красную» Шукшина.

— Не только. На «Служебный роман», на «Осенний марафон»... Это разные вещи, но и я — что там дурака валять — хотел массового успеха. Что касается «Калины красной», то это не просто правда, которая всегда с Шукшиным. Там найдена общечеловеческая метафора, понятная и доступная каждому: как сделать так, чтобы свобода была свободой, а жизнь — праздником...

— Кто, по-твоему, основной зритель кино? К кому лично ты обращаешь свой экран?

— Шукшина смотрели все. Вот к этому и надо стремиться.

— Но ведь не все читают Фолкнера и Достоевского, даже Толстого и Пушкина... Не могут же быть все картины — для всех.

— Вряд ли, я хочу рассчитывать на элитарного зрителя. Я верю в воспитательную силу кино. Михаил Ильич Ромм говорил как-то, что искусство драматургии в том, чтобы заставить зрителя полтора часа тебя слушать. Единственное условие, на мой взгляд, знать, что хочешь сказать. Во имя чего отнимаешь у людей эти драгоценные полтора часа. Я сам воспитан экраном — не меньше, чем книгами, — может, потому что я из провинции. Я до сих пор смотрю на Марлена Хуциева с робостью: неужели это тот человек, который снял «Весну на Заречной улице»?! «Девять дней одного года» были для меня потрясением.

— Для всех нас. Экран вдруг заговорил, и заговорил умно.

— Помню, что со мной творилось после этой картины. Хочешь—верь, хочешь — нет, но всем хорошим в себе (если это хорошее имеет место), я обязан не только книгам, как Алексей Максимович Горький, но и кино. Но снимать надо только то, что хочешь. О чем думал и передумал, о чем душа, ум и сердце просят. Иначе — халтура. Не воспитание зрителя, а самое опасное его развращение — развращение души. Страсть — вот что важно. Убежденность. Гражданственность — подлинная, конечно.

— Но для этого, по-видимому, нужен свой сценарий?

— Ничего подобного. Все повести Трифонова — это мой авторский кинематограф. Это мои мысли, моя боль, моя художественная политика.

— Художник — это политик?

— Само собой... Настоящий художник — всегда политик. И не будь Глеб Панфилов режиссером, он был бы прекрасным политическим деятелем, то есть делал бы все, что могло облегчить человеку жизнь. Но есть режиссеры-политиканы, их я ненавижу.

— А что еще? А хочу сказать, что еще ты в жизни и в искусстве (лично для меня это одно и то же) ненавидишь?

— Хитрость, унижение. Унижение человеческого достоинства.

Я ненавижу тех, кто утверждается на слабости другого, пользуясь своей властью, кулаком, положением, — то есть всем тем, что не дано другому или чем этот другой, в силу своей порядочности, пользоваться во вред ближнему не будет. А только на благо... Так вот, если вернуться к возможностям кино, то экран, как и хорошая поэзия, формирует личность. Об этом Давид Самойлов хорошо сказал: «Поэзия Пушкина формирует не мысль, а личность...» Этому учил нас Ромм. Не тому, как снимать, а как жить. Многие его студенты хотели бы иметь в его лице педагога-толкача, помощника в делах, организатора их биографии. А он был Михаил Ромм. И этому надо было учиться. Я не верю, что после хороших фильмов, скажем, о любви, все научатся великому искусству любить, и кончатся вечные проблемы несчастной, неразделенной, неумелой, неталантливой любви. Также я не верю в то, что можно научить снимать талантливые картины. Но общение с умным и честным фильмом обязательно что-то оставит в душе. Незаметное, нерасчленимое... Вот так и общение с Михаилом Роммом...

— Все его ученики, все, кто хоть недолго был с ним связан или просто знаком, говорят, что он был человеком удивительным. Что же вас всех так удивляло в нем? В чем загадка его влияния?

— Ну, как тебе сказать: от него уходили, как бы наглотавшись свежего воздуха. Попробуй это разложить, расшифровать.

— А ты попробуй, если получится.

— Он был некрасив, а казался красавцем. Как это передать? Картины его останутся в истории, но он был больше, значительнее, умнее, неординарнее своих картин. В нем было куда больше всего того, что он зафиксировал в своем искусстве, в своих книгах. Нам всегда хотелось ему подражать — подражать во всем. Это, наверно, и есть настоящий педагог. Мы старались ходить, как он. Читать то, что он читал. Говорить с его интонациями. Улыбаться по-роммовски. Молчать, как умел молчать он, вслушиваясь в каждое слово, даже не очень умного собеседника. Если говорить об идеале...

— А я тебя об этом и не спрашиваю.

— И очень зря. Идеал должен быть у каждого. Мой идеал мыслителя, художника, педагога — это Ромм.

— Он олицетворяет для тебя какую-то идею? Или возможный объект для почти детского подражания?

— Идею. Идею учителя, мужчины. Он был ироничен, умен, чувствен. Он остро чувствовал все, что происходит и совсем рядом, и вокруг него. Я никогда больше не встречал человека, который бы так искренне жил интересами страны и одновременно был таким заинтересованно-индивидуальным по отношению к каждому, попадающему в поле его зрения. Он был терпим, сдержан, страстен, спокоен и бешено эмоционален... Это был человек, несущий добро. Если бы когда-нибудь я стал преподавателем, то вряд ли, конечно, старался все время помнить моего учителя. Это невозможно. Он, наверно, пошутил, когда сказал: «Я беру вас, чтобы повысить интеллектуальный уровень курса». Но то, что в режиссере ему прежде всего важна была интеллигентность, меня тогда потрясло. Об этом не принято было говорить. Это считалось не таким уж важным. Но именно это я постараюсь запомнить, если буду кого-то чему-то учить. Ну, что еще тебе сказать о Ромме? Если подытожить мою довольно сумбурную речь, я бы сказал так: это был человек, который подымал до своего уровня мышления. Очень высокого уровня.

— Вот если бы делать такое кино, чтобы оно подымало зрителя на уровень мышления режиссера!

— Для этого режиссеру, как минимум, нужно иметь этот самый уровень. Я не хочу сказать, что мой уровень мышления достоин восхождения миллионов зрителей. Но и ханжеством заниматься не хочется. Мне есть что сказать, а иначе я не пошел бы в режиссуру. Не посмел бы!

— Но ведь сначала ты был актером. Что же заставило тебя много лет назад думать, что ты актер?

— Просто я был очень активным, расторопным таким мальчиком, и меня включили (общественное поручение) в художественную самодеятельность. Я и пошел. Активный был и послушный, как и положено активисту. Но театр я не любил. Может, потому, что в Астрахани тогда был очень неважный театр, а других я не видел. Я всегда любил кино. Собирал открытки киноактеров. Потом в Москве четыре раза поступал во ВГИК, но взяли меня в студию МХАТа, и то по недоразумению, наверно. Студии я благодарен за культуру, за образование, но мечтал я о ВГИКе и в конце концов был принят в мастерскую М. И. Ромма.

— Почему сейчас многие известные актеры уходят в режиссуру или, во всяком случае, откровенно к ней стремятся?

— Причина все та же — потеря престижности. Актерская профессия в кино потеряла свою былую престижность. По многим причинам, из которых — материальная не самая последняя. Актер устает от необходимости все время «вкалывать». В двух, а то и трех фильмах сразу, из которых один обязательно многосерийный, телевизионный.

— Эта усталость, столь часто воспеваемая нами, журналистами, эта сверхвыносливость — и когда он все успевает? — искусству, по-видимому, ничего не дает, а — точнее — сильно его обедняет. На что тут сетовать? Или восторгаться?

— Да ни на что! Платить надо хорошо хорошему актеру, чтобы я мог «купить» его на весь фильм. Чтобы он год принадлежал моему, а значит, и своему искусству. И любить надо актера. А есть еще у нас режиссеры, которые хамят актеру, мучают его своей беспомощностью. Актер злится, томится, нервничает. В конце концов, думает, что он не глупее, и, если вот такой может, то почему он не сможет?

— А не кажется ли тебе, что режиссеры — некоторые, конечно, — сами дискредитировали свою профессию прежде всего непрофессиональностью?

— И это тоже. Много неумелых режиссеров и мало хороших ролей. Играть нечего, а играть надо — время-то уходит. Вот и берутся за что попало, а потом, с горя, бегут в режиссуру...

— Чтобы ставить фильмы, в которых нечего играть?

— Это не совсем так. Никита Михалков, Николай Губенко, Сергей Бондарчук — тоже ведь из актеров. Дело, по-моему, в том, ради чего становятся режиссерами, а не чего ради, — так бы я отреагировал на наше актерское бегство в режиссуру. Впрочем, я и сейчас люблю играть, хотя и боюсь... сейчас боюсь играть, но... люблю.

— А что ты любишь, кроме кино? Вернее, каково твое хобби?

— Кино... Да, кино!

— Если бы твоя дочь решила стать актрисой, чтобы ты ей сказал.

— С радостью благословил.

— А как насчет престижности?

— Так ведь я, как истинный отец, надеюсь, что она доживет до того времени, когда кино снова завоюет зрителя и попасть в кинотеатр будет труднее, чем, скажем, в Театр на Таганке.

— А ты оптимист.

— Так ведь с этого мы и начали наш разговор. Да, я оптимист!

Меньшов В., Гербер А. Следом за собой // Беседы в мастерской. М.: Союз кинематографистов СССР, 1981. С. 50-62.

Поделиться

К сожалению, браузер, которым вы пользуйтесь, устарел и не позволяет корректно отображать сайт. Пожалуйста, установите любой из современных браузеров, например:

Google Chrome Firefox Opera