— Фриды! Где Фриды?!
Этот загадочный клич оглашал коридоры института, в который я поступила в сорок втором году.
ВГИК в это время был в эвакуации в Алма-Ате. Помещался он в здании довоенного кинотехникума, на пустыре. Неправдоподобно близко — горы. Их отделяет только речка Алмаатинка. Она сбегает с гор бурлящим потоком, расшибаясь о валуны, стреляет камнями.
В сухом раскаленном воздухе все резко, как на детском рисунке: зеленый цвет подножия гор, густо-синий в середине, снежные шапки вершин. В голубом небе черным камнем висит беркут. Одинокий дом — наш институт.
На первом этаже — зал для просмотров, на втором — аудитории, на третьем — общежитие. Жизнь пульсировала на всех трех этажах и между ними.
Поднимаясь по маршу лестницы, можно было услышать:
— Эй, дашь локшу?
— Смех моей бабушки!
— Рубаем компот вилкой?
Поначалу казалось, что говорят на незнакомом языке. Со временем я легко переводила:
— Эй, дашь талон (поддельный) на крупу (жиры)?
— Ха! У самого нету!
— Голодаем?
Разгадка Фридов пришла гораздо раньше — с первым просмотром.
Фриды — это двое: Фрид и Дунский. Для краткости под одной фамилией. Двое неразлучников. Они были закадычными друзьями с детства: сидели за одной партой в школе, вместе поступили на сценарный, были соавторами во всех творческих заданиях, с самого начала утвердив за собой это право.
Валерий Фрид — со спутанной шапкой волос прямо над роговыми очками, со смеющимися глазами за ними — был импульсивен и подвижен.
Юлий Дунский — гладко причесанный, с внимательным ироничным взглядом, тоже за стеклами очков — сама сдержанность.
Оба высокие, красивые, очень худые, впрочем, как все тогда.
Они были самыми популярными личностями в институте. Не лидерами. Это было им чуждо. Их любили за талантливость, врожденную порядочность — вот эталоном порядочности они были! — за обескураживающую воспитанность, за их дружбу.
И за просмотры!
В Алма-Ату был перевезен фильмофонд, который после советской оккупации части Польши сильно пополнился голливудскими фильмами.
Преподаватель истории зарубежного кино Сергей Васильевич Комаров как раз заведовал фильмофондом и знакомил нас с американскими фильмами, иллюстрируя свои лекции.
Часы просмотров были неожиданными: когда копия оказывалась в институте. (В другое время просмотры шли на киностудии, часто для высокого казахского начальства — они были разменной монетой, платой за киношные и всяческие иные нужды.)
Фильмы были озвучены, естественно, на английском. Английский знали только Фриды. Вот почему институт оглашался воплями:
— Фриды! Где Фриды?! Просмотр!
В книге своих воспоминаний Фрид пишет, что английский они почти не знали и пользовались польскими субтитрами. Наверное, это все-таки не совсем так. Во всяком случае, известно (об этом — ниже), что Юлик Дунский читал английские книги из библиотеки своего мастера Л. З. Трауберга, чьими любимцами Фриды были.
Очевидно, они знали язык на уровне чтения. Тем большая им слава! Их голоса в темноте просмотрового зала звучали уверенно, то поочередно, а то и дуэтом.
Диалоги всегда были блестящими, остроумными, динамичными, соответственно поворотам сюжета. Известно, что в Голливуде для написания диалогов специально привлекают мастеров этого дела. Если Фридам приходилось домысливать на ходу, то они по праву могут считаться соавторами голливудских асов диалога.
Мы слушали, затаив дыхание, отвечая взрывами счастливого смеха.
Крик: «Где Фриды?! Просмотр!» — мог прозвучать и среди ночи. Он оглашал и берег Алмаатинки, где спасались от клопов самые предприимчивые. Побросав свои матрасы, они тоже мчались в просмотровый зал. Не было такой сонной головы, которая не сорвалась бы с подушки.
Мы оказывались вдруг... в Гибралтаре, где с таинственной неизбежностью гибнут английские корабли, где на подмостках кабаре испанская танцовщица выстукивает кастаньетами азбуку Морзе, передавая немцам местонахождение судов; где над головой английского офицера преломляется шпага и его бросают в тюрьму как изменника, а потом выясняется, что он играл эту роль, чтобы разведать тайну врага, а бедная танцовщица из любви к нему стала передавать неверные сведения; в конце она погибает, сраженная немецкой пулей.
Загорается свет в зале, вы с удивлением смотрите на растрепанных, полуодетых соседей и понимаете, что и у вас вид не лучше. Но какое это имеет значение, если вы захвачены путешествием в дилижансе — маленькой коробочке, одиноко перемещающейся по бескрайним просторам, где за каждым бугром могут притаиться индейцы! И волею авторов в дилижансе сведены столь несовместимые персонажи — благородная леди, циничный игрок, добродушный доктор, проститутка, изгнанная из города, пьянчужка коммивояжер и отважный ковбой.
Лаконичные характеристики, неожиданные столкновения, крутые повороты сюжета, блестящие диалоги (без запинки переведенные Фридами) и нагнетание опасности, которая проявляет лучшее и худшее в человеке.
Каким откровением были эти просмотры! Почему? Ведь у нас были интересные лекции, которые вели замечательные деятели кино. Режиссуру преподавали Эйзенштейн, Козинцев, Рошаль, сценарное мастерство — Трауберг, Коварский, актеров учили Бибиков, Пыжова, Бабочкин. Институт дышал новостями «Мосфильма», который тоже был эвакуирован в Алма-Ату. Эйзенштейн снимал «Ивана Грозного», Барнет ставил «Боевые киносборники».
Так почему же просмотры иностранных фильмов были спасением? Да потому, что лекции и особенно уроки мастерства захватывали, но требовали большой отдачи, интеллектуальных усилий, которые с трудом давались голодному мозгу. А голодали отчаянно.
Сильной поддержкой тут были «локши» — фальшивые продуктовые карточки. Их изготовляли ребята-художники. С этими карточками мы шли в городскую столовую, к которой были прикреплены. Брали по десять мисок супу. После слива жидкости лапша едва прикрывала дно одной миски из всех десяти. Чтобы получить эту еду, надо было выстоять очередь из пяти-шести человек за каждым уже сидящим за столом едоком. Голодный ждал, пока пятеро других на его глазах поглощали суп. Дело нередко кончалось обмороками.
Любопытно, что никому из обладателей «локш» не приходило в голову, что он совершает преступление. Государство обманывало граждан, выпуская карточки, которые сплошь и рядом не могло отоварить, торговая сеть нещадно воровала. Ясно было, что, соблюдая моральные принципы, отдашь концы.
С наступлением чудовищных холодов — до пятидесяти градусов мороза — отопление так и не было включено.
В этом голоде и холоде увлекательное зрелище на экране переносило в другую жизнь — иллюзорную. Она подменяла мрачное настоящее. И мы проживали этот суррогат бытия. Вот когда отключили и электричество — наступил полный мрак. Погас экран.
В это же время арестовали двух художников. Накрыли их по дурацкой оплошности: они забыли задернуть занавеску на окне в подвале, где корпели над своей преступно-благотворительной работой. Народонаселение института лишилось «локш».
Результат не замедлил сказаться. Примерно через месяц утром в общежитии обнаружили два окоченевших трупа: двое студентов умерли от истощения во сне. Вгиковский черный юмор: «Симулируют, чтобы не участвовать в лыжном кроссе!» Наш военрук донимал доходяг студентов этими кроссами.
Тут впервые директор института Иван Андреевич Глотов (Живоглот), спокойно взиравший, как вверенные его заботам молодые люди обходятся без еды и тепла, обеспокоился. Дело могло плохо кончиться для него самого.
Он срочно вылетел в Москву, выхлопотал и пригнал вагон продовольствия. Студенты дежурили несколько ночей, чтобы встретить и разгрузить его. Столь бесценный груз нельзя было доверить чужим рукам.
В одно прекрасное утро в просмотровом зале выстроилась очередь. Каждый получил по одному килограмму топленого масла, два килограмма копченой колбасы и пять килограммов перловой сечки.
Как по волшебству, включилось электричество. Началась тайно-явная вакханалия. День и ночь варили кашу на электроплитках, включенных в «жучок». Живоглот ни гу-гу. Комендант исчез из поля зрения.
Мы пережили эту зиму. Солнечный свет обрел тепло. К нему из ледяных стен потянулись шаткие тени.
Сытость. Тепло. Свет. Сразу начались бешеные романы.
Но воистину победой жизни прозвучал разнесшийся по коридорам клич:
— Просмотр! Где Фриды?!
И вот уже звучат родные голоса.
Это была трогательная мелодрама «Седьмое небо»: мансардная любовь Джеймса Стюарта и Симоны Симон была оборвана первой мировой войной. Но заканчивался фильм сценами ликования толпы на улицах Парижа при известии о заключении мира.
Расходились из зала непривычно тихо. Каждый думал: неужели это возможно, неужели и в нашей жизни когда-нибудь кончится война...
Позади уже была Сталинградская победа. Оказалось, что немцев, катившихся страшной махиной, можно остановить.
А вдруг — и погнать? Вдруг — это начало победы?
Летняя сессия была сдана второпях. Студентов спешили отправить на сельхозработы.
Наша группа — двадцать четыре человека — отбывала в скотоводческий совхоз. В нее вошли и Фриды. Мы, вчерашние первокурсники, были польщены: с нами едут сами Фриды!
Совхоз находился высоко в горах Памира. С железной дороги нас везли на грузовиках, дальше поджидали двое проводников-казахов с двумя повозками, запряженными ишаками.
Поклажу погрузили на повозки, а мы пошли пешком вверх по каменистой тропе. Ночь, как и положено в этих местах, упала мгновенно. Жара так же враз сменилась холодом.
Порой ишаки не могли удержаться на крутизне, повозки ехали вниз. Приходилось налегать плечами и подкладывать под колеса камни.
Казахи вдруг начали бить в сковородки, горное эхо с разных сторон возвращало умноженный звук.
— Что это они подняли тарарам?
— Шакал пугать. Много шакал. И правда, в промежутках между казахской «музыкой» доносился плачущий вой.
Черные зубцы скал врезались в небо. Различима была в темноте лишь белеющая тропинка. Горы, изрезанное небо, вой шакалов... Край света.
Проснулись мы в другом — распахнутом — мире. Выйдя из сарая, где спали после ночного пути на сене, обнаружили блистающие снегом вершины, ночью заслоненные обступившим вплотную хребтом, который теперь остался ниже. Цвет гор вобрал все оттенки зеленого, вплоть до черного — в ущельях.
Встретил нас высокий седой человек с яркими глазами. Не помню его имени, мы почти сразу стали звать его Партизаном. Он возглавлял партизанское движение в Крыму, был ранен. Самолетом доставлен в глубокий тыл и назначен директором скотоводческого совхоза.
Партизан сказал, что нам придется разделиться на две группы по двенадцать человек и работать на двух фермах. И тут случилось невероятное. Неразлучники разлучились. Фрид оказался в одной группе, а Дунский — в другой. Почему? Это выглядело необъяснимым. А потом стало понятным.
Чувствуя ответственность за неопытных девчонок (в основном), они решили стать духовными опекунами каждый в своей группе. Опять-таки не лидерами. Бригадиром у нас был назначен Федя Орлов с режиссерского, добродушный и справедливый.
Фрид со своими подопечными, преимущественно актрисами, отправился на ферму — в трех километрах от нашей.
Партизан присел у костра, где в большом котле варилась ячневая каша, и по нашей просьбе стал рассказывать о действиях подчиненных ему отрядов в Крыму. Действия были впечатляющими, о самом себе он говорил скупо.
Когда настало время облизывать ложки, все были влюблены в седого голубоглазого Партизана.
— Настоящий человек. Это угадывается по манере рассказа, — подытожил Юлик Дунский.
Разместили нас в большой казахской юрте, хозяин которой пас скот еще выше в горах, как и остальные мужчины, не призванные на фронт. Спали на сене, головами к круглой стене, тоже образуя круг, восемь девочек, почти все со сценарного, и четверо ребят.
Мы убирали сено, пластами лежащее на склонах. Орудиями нашего труда были доисторические волокуши.
Подобие подвижной лестницы ставилось «на попа», с обоих концов ее впрягались по два быка, их заводили по разные стороны длинного пласта скошенного сена. Устремляясь вниз по склону, быки волочили его. Там, внизу, сено складывали вилами в стога.
Работать на волокуше было опасно. Для начала, преодолев страх, надо войти в скотный баз, найти своих быков и надеть ярмо. Один из моих быков был довольно мирный, другой — злобный. С налитыми кровью глазами он бегал по всему базу и выставлял рога в самый неожиданный момент. Норовя боднуть в бок, он разодрал мой сарафан от пояса до подола. Иголки и нитки были к тому времени выменяны у казахов на еду, и я до конца проходила со столь смелым разрезом.
Но самое опасное было в другом. В институте вместо обуви нам выдали деревянные сандалии с отполированными подошвами. Быки, волоча сено вниз, по инерции развивали бешеную скорость, а тебе надо было, держа их на поводу, бежать впереди на скользких деревяшках, рискуя упасть и быть растоптанной копытами.
В конце дня, измотанные, мы в мгновенье ока поглощали ячневую кашу, сваренную на костре, сложенном из саксаула. Ее всегда было до смешного мало.
Зато нас ожидало пиршество иного рода.
Юлик Дунский рассказывал на память книги, прочитанные на английском. Лежа на сене, мы слушали его голос, такой знакомый по просмотрам, а сейчас звучащий в кромешной тьме юрты. Много ночей подряд он рассказывал «Гонимые ветром» (именно так он перевел) Маргарет Митчелл[1]. Обрывал на самом интересном месте: «Продолжение следует». И мы жили весь день ожиданием продолжения.
Всех ошеломила «крамольная» трактовка войны Севера с Югом. Получалось, что рабовладельческий, патриархальный уклад южан создал высокую культуру и благородный тип человека, подобно Эшли и Мелани. И странно: какая-то часть негров сражалась на стороне своих белых господ.
— Не может быть! — восклицала темпераментная Нина Герман. — Против своих освободителей?! Смех моей бабушки!
— Наверное, автору лучше знать, может или не может, — спокойно возражал Юлик. — Она южанка. И имеет право на свою точку зрения. Кстати, у романа колоссальный успех в Америке. И у южан, и у северян. Это их «Война и мир».
— Южане положительные, а северяне отрицательные... У нас такого ни в жисть не напечатают!
— Поэтому роман до сих пор и не переведен.
Мы бурно обсуждали события и героев романа, как будто прочитали его своими глазами. Ретт Батлер покорил всех взрывчатой смесью рыцарства и цинизма. А Скарлетт восхитила своей отвагой и цепкой способностью выжить. Ее сакраментальная фраза: «Я подумаю об этом завтра» — когда сегодня уже не оставляло никаких надежд — была взята нами на вооружение.
Юлик поглядывал на нас сквозь очки с довольной улыбкой.
Но иногда мы давали ему повод к возмущению:
— Рассказываешь вам, рассказываешь, потом замолчишь, а в ответ — тишина. Дрыхнут!
— Ну, Юлька! Ну, прости! Это потому что пришли усталые после работы...
— А я из английского клуба, что ли? Нашли Шехерезаду! Она, между прочим, наверняка отсыпалась днем. Нет, все! Больше вы от меня не услышите ни слова.
— Юлька, не будь жлобом...
— Нет, нет и нет! Не дождетесь.
Конечно, мы дожидались. На следующий вечер мольбы были такими слезными, что Дунский сдавался.
— Ну ладно. В последний раз. Но если кто-нибудь из мерзавок и негодяев уснет...
Кто мог подумать, что это были репетиции перед будущими спектаклями, от которых зависела жизнь! В лагере он станет «тискать романы» уголовникам, они будут носить его на руках, оберегать от своих же, впрямь как Шехерезаду. Репертуар его окажется неиссякаемым: и тот, который он «отрабатывал» на нас, и некогда переводимые им фильмы, и на ходу сочиняемые сценарии.
А пока благодарность переполняла слушателей в юрте. Кое-кто из девочек был готов и на более горячие чувства, но Дунский держался подчеркнуто отстраненно, с равной благожелательностью ко всем. Поэтому когда обнаружилось, что по вечерам он стал отправляться на прогулки с Катей, очень хорошенькой сценаристкой, это возбудило всеобщее любопытство и зависть.
И вдруг Катя огорошила меня откровенностью:
— Знаешь, Дунскому не очень-то можно доверять...
— Разве? Он вроде ни на кого, кроме тебя, не смотрит.
— Не в том дело. Он мне вчера сказал, что больше всех стран на свете любит Англию. — Катя выразительно смотрела на меня.
— Ну и что? Не Германию ведь, — попробовала пошутить я. — Англия наша союзница.
— Не упрощай. Если он больше всего любит Англию, значит, Россию меньше, — убежденно продолжила Катя и покачала головой. — Нет, в разведку с ним я бы не пошла.
— Ты собралась в разведку? — не удержалась я. Катя передернула плечами и гордо удалилась.
А я стала раздумывать, как бы поделикатнее предупредить Юлика. Но нужды в этом не оказалось. Видно, он сам быстро понял, с какой неуемной бдительностью столкнулся. Прогулки прекратились.
От всего этого дурацкого разговора осталось свидетельство, что Юлик очень любил Англию. Неудивительно: она была сродни его генетическому джентльменству.
Наша юрта стояла на отшибе от аула, в котором жили казахи — старики, женщины, дети. Они являли страшное зрелище: согбенные вдвое, с вывернутыми суставами, едва прикрытые рваниной, многие с проваленным носом, дети в гноящихся язвах.
— Бруцеллез, — объяснил Партизан.
Он продолжал приходить к нам и рассказывать о героических подвигах в Крыму.
— Почему этих людей не лечат? Надо же что-то делать!
— Бруцеллез неизлечим. А скот весь поражен.
— Весь?!
— В этих местах весь.
— А как же молочные продукты?
— Их специально обрабатывают на заводе против бруцеллеза. Кстати, вы не должны употреблять здешнее молоко. А местным говори — не говори. Дикари.
— А им доставляют какие-нибудь другие продукты?
— Что вы мне задаете детские вопросы? Война, — он пожал плечами.
— Не сходятся концы с концами у нашего Партизана, — задумчиво произнес Дунский.
— Что ты хочешь, — возразил Федя Орлов. — Действительно, война. Откуда взять продовольствие?
— А до войны?
— Похоже, здесь цивилизация не ночевала, — вставил Сережа Шварцзойд (Шварц).
Он был однокурсник Дунского. Высокий, нескладный, жгуче-черный с голубыми детскими глазами. Он обладал энциклопедической памятью и многими дилетантскими талантами — рисовал, пел классические арии. Его любили.
Подробные разъяснения дала фельдшерица Маша. Эта русская девушка попала сюда по окончании медтехникума.
— Война — не война. Здесь сроду так было. Чтоб бруцеллез вывернул все суставы, надо много лет болеть. При скоротечном умирают за год. Смертность — ой-ой-ой! Молоко — бруцеллезное, мясо — бруцеллезное. А что есть? Завоза никакого. Медикаментов никаких.
— Прямо как при царизме.
— Средневековье!
— Куда там! — подал голос Шварц. — Общинно-родовой. Мы попали в доисторические времена.
— А я помру, — глаза фельдшерицы наполнились слезами. — Еще два года отрабатывать, да и потом не отпустят. Помру.
— Ну что ты, Маша! Убережешься. Ты же знаешь, как. Она вытерла слезы.
— Воду из водопоя сырую не пейте. Мыться надо тоже только кипяченой. Там дети сифилитичные купаются. Видали язвы? Накладываю мазь, а толку?
— Хорошенький выбор: сифилис или бруцеллез. Что предпочтем?
— Ударим по сифилису! — хихикнул Шварц.
— Не так! — закричала Нинка Герман. — Ударим сифилисом по бруцеллезу! — она мощно захохотала.
— Это достойно стать лозунгом, — сказал Дунский, иронично улыбаясь среди общего хохота.
Шварц не поленился написать на раздобытой где-то картонке и повесить в юрте: «Ударим сифилисом по бруцеллезу и разгильдяйству!»
Никто не мог знать, что через год, уже в Москве, наш бригадир Федя Орлов умрет от скоротечного бруцеллеза.
По молодости лет, несмотря на усталость и голод, мы искали (и находили) любые поводы для смеха. Хохот часто сотрясал юрту.
Тем более что с фронта пошли обнадеживающие вести. Их приносила Маша из правления совхоза, где было радио.
После победы на Курской дуге наши войска пошли в наступление, освобождая город за городом. Вместо салютов мы устраивали пляски дикарей. Почему-то особенно бурное ликование вызвало освобождение Брянска.
— По-ка-за-ли фрицам Брянск! По-ка-за-ли фрицам Брянск! — отплясывали мы.
Поутихнув, слушали очередную главу «Гонимых ветром», но радостное возбуждение все еще витало. Вдруг кто-то громко вскрикнул.
— Ты чего?
— Блоха. Кусается, черт! Вроде я ее убил, а она снова тут...
— У меня тоже есть одна знакомая. Живучая!
— Она вам пока-а-жет Брянск! — в голосе Шварца было такое непередаваемое злорадство, что грохнул хохот.
— Как наши фрицам!
Пути сленга неисповедимы. Это вошло во вгиковский обиход. Много лет спустя можно было услыхать по любому поводу: «Она вам пока-а-жет Брянск!» Хотя никто не помнил, откуда это пошло.
Однако наш незрелый оптимизм подвергся новым испытаниям.
Уже несколько дней не привозили хлеба. Однажды нас встретил пустой котел. Это повторилось и назавтра.
— Перебои со снабжением, — объяснил Партизан. — Что поделать! Война. Потерпите.
Научиться бы терпеть зверский голод! Начался лихорадочный обмен с казахами. Поменяли все, осталось только то, что прикрывало наготу. В ход пошли последние вещички: иголки, нитки, пояски.
В обмен девочки получали арамчик — розовые спрессованные кусочки вытопленных пенок. В них, по словам Маши, не могли сохраниться бациллы. Но они были почти невесомы и не насыщали.
Ребята тайком ели курт — грязные катышки сыра.
— Что ты делаешь? Это же верный бруцеллез! — кричали девочки.
— Голод, оказывается, не тетка, — виновато вздергивал плечо Юлик.
— Ударим сифилисом по бруцеллезу!
— Сколько можно рубать компот вилкой?!
— Если быть идиотами, долго, — сердито откликнулся Дунский.
— Что ты хочешь сказать?
— Только то, что, позволяя кому-то сесть тебе на голову, не жалуйся, что он там удобно устроился.
— Ты имеешь в виду... Партизана? — спросил Федя Орлов.
— Кто тебе сказал, что он партизан?
— Сдурел? Знаешь же, что он сам сто раз рассказывал...
— Знаю. Про Крым. Свидетели далеко... Или их не было. Я тоже поверил, а потом гляжу — больно уж эффектно все у него получается. Рука профессионала. Ему бы на сценарный. Коллега! Думаю, он с самого начала решил кормить нас байками...
Все ошарашенно молчали.
— Ну и что ты предлагаешь? — осторожно спросил Федя.
— Не ходить на работу, пока он не доставит продукты.
— Забастовка? В военное время? Когда наши на фронтах...
— А мы баклуши бьем? Кто здесь, кроме нас, работает? Его обязанность — мало-мальски кормить нас. Он лодырь. Я завтра на работу не пойду, — серые глаза Юлика смотрели твердо.
Поднялся возмущенный галдеж.
— Поступайте, как знаете! — Дунский махнул длинной рукой. На работу он не вышел.
В следующие два дня хлеба тоже не было. Нас встречал пустой котел. Голод не давал уснуть. Просить Дунского рассказывать никто не решался. В темноте прозвучал голос Феди:
— Давайте попробуем. Не подыхать же! Завтра на работу не выходим. Согласны?
— Штрейкбрехеров съедим, — хихикнул Шварц. Федя тихо попросил:
— Расскажи дальше, Юлька.
Днем мы бродили по склонам в поисках ежевики. Издали полюбовались изумрудно-белой речкой, падающей по горному руслу. К вечеру прискакал Партизан.
— Это что же — саботаж? — закричал он, не слезая с лошади.
— Нет, голодная забастовка, — ответил Орлов.
— В военное время? Трибунала на вас нет!
— А это демагогия, — ледяным тоном сказал Дунский. — В саботаже можно обвинить вас. Ваша обязанность доставлять нам еду. А вы отлыниваете, спекулируя военным временем.
Партизан яростно ударил лошадь сапогами по бокам и ускакал.
Наутро нам доставили хлеб. После работы мы издалека учуяли запах каши. Правда, кончился саксаул для костра, на котором ее варили. Вступать снова в переговоры с Партизаном не хотелось. Да он и не появлялся. Стали брать кизяки, сложенные штабелями за юртой.
Как-то, возвращаясь с работы, мы услыхали дикий крик. На нас мчалась Лера Горбунова, наша дежурная повариха. За ней гнался казах с бичом в руке. Лера промелькнула мимо, Юлик и Федя выросли перед казахом.
— Убью! — белые зубы казаха зверски оскалились.
Сбоку подоспел Женька Эратов с режиссерского. Он был самым здоровым из ребят и выразительно играл мускулами. Казах посмотрел на троих, плюнул и, щелкая бичом, ушел.
Лера сидела на земле и плакала. Она была самой красивой девочкой на актерском факультете: золотая коса, уложенная короной, прозрачные голубые глаза, лоб Мадонны. (И это лицо мог изуродовать удар бича!) Ее пробовал Эйзенштейн на роль царицы Анастасии в «Иване Грозном», но она оказалась нефотогеничной.
— Откуда он взялся? Все молодые выше, на пастбищах...
— Он хозяин юрты, — всхлипнула Лера. — Все ходил вокруг и ругал председателя, что он поселил нас здесь. Костер плохо горел, я пошла взять кизяки... А он вдруг опрокинул котел с кашей и бросился на меня. Он мог меня убить!
В глазах Леры все еще плавал ужас.
— Раз ты поняла, что он хозяин, зачем брала кизяки? — спросила рассудительная Тамара Феоктистова с режиссерского.
— А ты не брала? — накинулась на нее Лера.
— Брала, конечно, когда никто не видел.
— Я сто раз говорила вам, что я дурочка! А вы не верили, — в голосе Леры было праведное негодование. — Почему я такая несчастная? И глупая... и... и... нефотогеничная!
Дунский присел перед нею на корточки.
— Лера, такая красивая девушка не имеет права быть несчастной. Не плачь. Мы напишем (мы! — Н. М.) сценарий, где для тебя будет роль нефотогеничной красавицы.
— Правда? — Лера просияла всеми своими ямочками.
А Партизан оказался сукиным сыном!
Однажды к юрте прибежала Маша-фельдшерица.
— Ребята, ваш институт возвращается в Москву! Новость была невероятной. Мы не поверили.
— Не может быть! Откуда ты взяла?
— В правление пришла телеграмма. Еще вчера.
— И ты можешь повторить текст?
— «Институт ре-эвакуируется Москву специальным эшелоном точка обеспечьте немедленное отправление студентов Алма-Ату». И другая — вам: «Срочно возвращайтесь Алма-Ату точка формируется эшелон Москву».
— Почему же Партизан...
— Он запер телеграммы на ключ. И не велел говорить.
— Вот сволочь! — в сердцах воскликнул Орлов. — Ребята, мы должны взять его за грудки!
— Погодите! Если он узнает, что я сказала, мне крышка, — она в отчаянии переводила взгляд с одного на другого. — Вы хоть понимаете, что я это делаю во вред себе? Вы уедете, а я останусь здесь одна. Не с кем словом перемолвиться...
Что тут было сказать? Наверное, только то, что сказал Дунский, положив руки ей на плечи и прямо глядя в глаза:
— Поверь, Маша, мы никогда не забудем, как ты помогла нам. Без эшелона нам в Москву не добраться. — И мягко добавил: — Все равно ведь мы должны уехать, рано или поздно.
Он отпустил Машины плечи, коротко бросил:
— Я — к Фриду. И ушел.
Очевидно, предстоял «военный совет». Фриды были признанным мозговым центром института, кому, как не им, найти выход? Но что тут найдешь, когда чья-то умная голова в дирекции распорядилась оставить для сохранности наши паспорта в канцелярии, а нас отправить по списку с одним общим направлением в совхоз?
Направление осталось у Партизана. Мы были целиком в его власти.
Возник безумный план выкрасть ночью документы, но был отвергнут из-за наличия собак и сторожа в правлении.
Дунский вернулся уже затемно. Лежа на сене, мы слушали его. На этот раз речь шла о нашей собственной судьбе.
— Завтра мы выйдем на работу как ни в чем не бывало. Дадим Партизану шанс. Вдруг у него проснется совесть. Если нет, сразу после обеда уйдем тайком, чтобы как можно дальше оказаться до темноты. Потом уже не найдут. У развилки встретимся с нашими и пойдем все вместе.
— Без проводников?! И повозок?
— Сдается мне, — в голосе Дунского была усмешка, — что поклажа наша здорово исхудала. Каждый может унести на себе. Без проводников — плохо. Будем идти все время вниз по тропинкам. Как известно, «кремнистый путь блестит». Спустимся куда-никуда и пойдем к железной дороге.
— Без документов и денег? Не лучше ли вытрясти справку из Партизана?
— Мы не можем продать Машу. И потом, он постарается не отпустить нас. Зачем ему терять рабочую силу в сезон уборки? Свистнет с гор казахов вроде Лериного. Нам с ними не сладить.
— А вдруг нападут волки? — спросила Лера. — Или медведи?
— Насчет волков или медведей не знаю. С шакалами повстречаться можно.
Но не забудьте: на другой чаше весов — Москва.
— Зайцами ездить нам, положим, не впервой.
— А как насчет нового указа? Год лагерей за езду без билета?
— На другой чаше весов — Москва, — повторил Дунский. Совесть у Партизана не проснулась.
После обеда мы начали быстро собирать пожитки. Я скатывала бабушкино стеганое одеяло — предмет насмешек и зависти, — когда снаружи послышался шум и в юрту вбежали Юлик и Федя. У каждого под мышкой было по живому гусаку, они шипели и били крыльями.
— Спрячьте! Скорее! За нами гонятся!
По мгновенному наитию я набросила на гусаков одеяло и плюхнулась сверху. За мной посыпались девчонки.
Двое разъяренных казахов увидели идиллическую картину: на расстеленном одеяле кто читал, кто смотрелся в зеркальце, кто просто лежал в расслабленной позе.
Казахи шныряли по юрте.
— Гусь! Ты украл гусь! Мой видел!
— Ты бежал! Мой видел!
— Вам показалось. Где тут может быть гусь? Вы гнались, вот мы и бежали. Казахи, ругаясь, ушли.
— Да простится нам этот грех, — огорченно сказал Дунский. — В дороге надо подкрепиться. Иначе не дойдем.
Хочется верить, что грех и правда простился. По слову великого писателя, вся страна жила в обход. Наша студенческая эпопея не раз являла примеры, как начинался этот «обход». В экстремальных условиях. Когда по-другому не выжить.
Дунский был прав — без столь существенного подкрепления нам, истощенным, не одолеть бы этот путь.
Уходили из юрты по-одному, по-двое, чтобы не вызвать подозрений. Догоняли своих на широкой пыльной дороге. Шли быстро. На развилке нас уже поджидали. Встреча была радостной, но деловитой. Не снижая темпа, пошли дальше. Выбранная нами дорога сужалась, и скоро мы шли вниз по каменистой тропе.
Еще до темноты на небольшой лысой площадке Фрид предложил:
— Устроим привал? Теперь вряд ли догонят. Где ваши гуси? — плотоядно спросил он.
Развели костер. Две девочки-казашки с актерского проворно ощипали гусей. Тесно прижавшись друг к другу, мы согревались у костра, глядя, как с насаженных на палки тушек стекает жир, шипя и ярче взметывая языки пламени.
Каждому достался восхитительный недожаренный кусок. Запили кипятком из чайника.
Согретые светом вершины гасли одна за другой. Пал мрак и холод. Но в темноте кремнистый путь действительно блестит!
— Пора! Двинем, ребята. Идти всю ночь.
— Экономьте воду. Осталась только у вас в котелках.
Фриды распоряжались теперь в два голоса. Обстоятельства вынудили их взять на себя лидерство. Но оба были «очкариками». Зоркая и отважная Нина Герман стала впередиидущей. Мы петляли вниз, подавая друг другу руку на крутых спусках. Эхо заплакало воем шакалов.
— Хорошо бы громыхать по железу. Да где его взять? От одного чайника толку мало.
— Давайте кричать изо всей мочи!
— Лучше я буду петь! — воскликнул Шварц. — Представляете, какой резонанс! «Куда, куда вы удалились, весны моей златые дни...» — голос у Шварца был прекрасный.
«Да-да... ли-ли... да... ли...» — неслось со всех сторон. Сережа знал наизусть десятки теноровых арий и пел их подряд — Ленского, Индийского гостя, Лоэнгрина...
Эхо разновременно возвращало углубленный звук. Ночь до краев наполнилась этим дивным оркестром.
Тесное кольцо гор загородило луну. Только маленький — как из глубины колодца — кружок неба с крупными звездами, белый кремнистый путь, круто петляющий в неизвестность, вой шакалов, тонущий в «музыкальном сопровождении», и время от времени — голоса Фридов. Казалось, мы в каком-то вестерне по ту сторону экрана!
Вот когда иллюзия и реальность поменялись местами.
На рассвете мы вышли к холмам. Они походили на необозримое стадо слонов.
Снежные вершины алели за спиной. Неужели мы спустились оттуда — с хребта Памира?
Сделали короткий привал для отдыха. Не для еды. Есть было нечего. Хорошо, что позади — ночное гусиное пиршество: голод не так давал о себе знать. А вот воды у каждого в котелке осталось совсем мало. После гуся ужасно хотелось пить...
— Эх, вы! Тоже мне, пионеры Дикого Запада! — сказал Фрид. — Теперь будете терпеть.
С холмов при утреннем свете спустились весело и оказались на дороге среди выжженной степи. Обрушился зной. Пришлось переждать самые жаркие часы в кишлаке из десятка глинобитных домиков с плоскими крышами.
Только к концу дня добрели до железнодорожной станции с обнадеживающим названием Могила (не помню, как по-казахски).
Явиться на станцию всей оравой не решились. Ребята пошли на разведку и вернулись с известием, что на путях стоит товарняк, который отправляется часа через три в Алма-Ату. Товарняк гружен бревнами, но штабеля не доходят до конца платформы, оставляя небольшое пустое пространство. На нем могут уместиться человек шесть.
Решили разбиться на четыре группы и под покровом ночной темноты занять четыре платформы. Заячий способ передвижения был хорошо освоен во время прошлогодней осенней страды.
— Маленькое добавление, — уточнил Дунский. — Когда поезд будет замедлять ход перед станцией, всем надо взбираться по бревнам и плашмя ложиться наверху. Чтобы не обнаружили, если состав встанет на освещенном пути. Потом спускаться, пока поезд не набрал скорость.
Первая часть операции прошла легко. Ребята подсадили девочек. Вшестером вполне хватало места. А вот карабкаться по выступам бревен даже на тихом ходу было страшно. Оставаться наверху — холодно.
Пронизывающий ветер рвал остатки моего сарафана. На голове у меня еще были поля соломенной шляпы, которые держались на резинке. Сама шляпа давно приказала долго жить. Но поля защищали уши от ветра. Подъем — спуск, подъем — спуск...
Вдруг кто-то обнаружил темный предмет в углу платформы. Это оказался кусок свернутого брезента! Достаточно большой, чтобы накрыть всех. Под ним никто нас не увидит! Мы избавлены от опасной эквилибристики.
Дальше ехали по-царски. Под брезентом было еще и тепло. Мы слышали голоса железнодорожников, проходящих на станциях вдоль состава и спокойно минующих нас. Пока на одной станции не прозвучало громко:
— Э, да тут что-то блестит! Чисто золото!
Это край полей моей бывшей шляпы высунулся наружу. Проклятая солома сияла при луне!
Нас сняли на землю.
— Приехали, голубчики! Ишь, укрылись! Пошуруй-ка на других платформах!
Стащили всех. Это была узловая станция Уштоби. Повели мимо темных фигур, лежащих на мешках, баулах, прямо на земле. Хорошо знакомая картина: люди неделями жили у путей, штурмуя проходящие поезда в тщетной надежде попасть внутрь. Вот почему мы ездили в обход.
Меня одолевали угрызения совести: это по моей оплошности все попались. И главное, никто не бросил и слова упрека!
В обшарпанном помещении двое милицейских обрадовались такому большому улову. Все наши объяснения, кто мы, где наши документы и почему нам надо срочно в Алма-Ату, вызывали издевательский смех:
— Видали мы таких студентов! Давно из заключения? Вот по новому указу и потопаете обратно!
Никакие доводы не привели ни к чему.
— Какая еще там «графия»! Где документы? Думаешь, начальник — ишак?
— Ки-не-ма-то-графия. Институт кино, понимаете?
— В лагере тебе покажут кино! Осенило кого-то из актрис:
— Ребята, сыграем наши этюды! Это было озарение.
Мы не повесили свои лютни на деревья. В ход пошло все: сцены, монологи, этюды по пластике, стихи, романсы. Гибкая Лейла Галимжанова изображала женщину-каучук.
У стражей пооткрывались рты. Время от времени они требовали: «Еще!» Хлопали себя по коленям.
— Ну артисты!
— Кино! — кокетливо напомнила нефотогеничная красавица Лера. Отпустили нас к утру, пообещав отправить в Алма-Ату при первой возможности.
Возможности возникали разные.
Фриды поехали в качестве охранников (!) на платформе с углем. Нинка Герман и Томка Феоктистова в том же качестве сопровождали еще более ценный груз — вагон зерна. Остальных погрузили на платформу с оравой беспризорников, которых везли в алма-атинский спецприемник. Мы вполне вписались в компанию.
Наше колоритное появление произвело в институте должный эффект.
А мы, едва сбросив свои лохмотья, перенеслись в роскошный дворец, где расцветала страстная любовь индийского магараджи — Тайрона Пауэра к английской аристократке — Мирне Лой. Старую магарани играла подлинная русская аристократка княгиня Устинова. Она сумела пробудить у своего сына-принца голос рода и касты, запрещающий этот брак, а у молодой англичанки — чувство долга по отношению к возлюбленному. Герои состязались в благородстве. Проливные дожди, хлынувшие в Индии, уносили в своих потоках горестную любовь.
Это был фильм «Дожди идут». Переводили успевшие отмыться от угля Фриды. Голоса их звучали в темноте зала уверенно, как и ночью в горах.
Пока формировался эшелон на Москву, в институте спешили закончить прием на актерский факультет абитуриентов, успевших приехать в Алма-Ату.
Мы сидели на вступительных экзаменах в качестве зрителей, испытывая не очень похвальное, но приятное чувство превосходства видавших виды студентов над неопытными, дрожащими от страха претендентами на это звание.
Показы были интересными. Набирался талантливый курс Герасимова и Макаровой.
А Фриды (Валерий был великолепным рисовальщиком) и Сережа Шварц вместе с художниками-мультипликаторами день и ночь трудились над прощальной стенгазетой. Она была длиной метров в сто! И опоясывала весь просмотровый зал: талантливые шаржи, карикатуры, юмористические зарисовки с остроумными подписями к ним сменялись перед глазами.
Зрители — студенты, профессора, мосфильмовцы — хохотали. Про остроумные подписи говорили: «Это, конечно, Фрид и Дунский!» Смех стоял в просмотровом зале все время.
Оказалось, что, несмотря на голод, холод и все превратности судьбы, мы весело прожили этот год.
Большинство студентов были москвичами и возвращались домой. Мне и Шварцзойду дирекция разрешила по пути заехать в Уфу, где моя мать жила в ссылке, а Сережина — в эвакуации. Необходимо было после сокрушительной мены с казахами хоть немного приодеться для жизни в зимней Москве. Поэтому в институт мы вернулись с опозданием.
Совершенно не помню самого приезда, московского вокзала. Сразу помню: памятник Пушкину на Тверском бульваре. Крупный снег ложится на курчавую голову, на плечи, кружит в свете старинных фонарей.
Мы стоим с вещичками в руках. Шварц вдруг обнимает меня за плечи и, подняв лицо к памятнику, поет: «Куда, куда вы удалились...» Мне неловко — мы же не в горах, а в Москве! Но прохожие оборачиваются на Сережкин голос и улыбаются радостно. Я успокаиваюсь.
Мы идем по бульвару, Шварц продолжает петь. Улучив минуту, я спрашиваю:
— Далеко до общежития?
— Общежития? Не знаю, — беспечно отвечает Шварц.
— Как! Ты же говорил, что знаешь!
— Я говорил, что знаю, где было общежитие. В Лосиноостровском. Но его разбомбили в самом начале. Мы идем к Фридам, я бывал у них до войны. Они скажут, где.
На звонок открыл Дунский. Он был одет в черную шелковую куртку, подпоясанную шнуром с кистями. Мы обнялись, и он провел нас к Фриду. Они жили в квартире одни, родители Фрида, медики, были на фронте.
Квартира была профессорская, с невиданным дотоле торшером. Но я не могла отвести взгляда от Юлика в его новом обличье. Контраст между грязным оборванцем на фоне величественных гор и изысканным денди, за спиной которого поблескивали золотым тиснением корешки книг, был обескураживающим.
Больше всего Дунский смахивал на владетельного лорда в своей библиотеке. Я оробела и все расспросы предоставила Шварцу. Фрид ушел ставить чайник.
Когда я много позднее рассказала о своем неизгладимом впечатлении Юлику, он засмеялся:
— Эта куртка была сооружена из шелковой подкладки от шубы Фрида-старшего.
Явление лорда было глубокой осенью сорок третьего года. Весной сорок четвертого по ВГИКу пронеслась страшная весть: Фриды арестованы.
Морозова Н. Фриды // Искусство кино. 1999. № 12.
Примечания
- ^ По версии Нины Герман, Дунский пересказывал рассказанный Траубергом фильм «Унесенные ветром». Мне же помнится, что речь шла именно о книге, и кажется маловероятным, чтобы пересказ пересказа мог быть таким впечатляющим и подробным. Но с Фридами все возможно!