Таймлайн
Выберите год или временной промежуток, чтобы посмотреть все материалы этого периода
1912
1913
1914
1915
1916
1917
1918
1919
1920
1921
1922
1923
1924
1925
1926
1927
1928
1929
1930
1931
1932
1933
1934
1935
1936
1937
1938
1939
1940
1941
1942
1943
1944
1945
1946
1947
1948
1949
1950
1951
1952
1953
1954
1955
1956
1957
1958
1959
1960
1961
1962
1963
1964
1965
1966
1967
1968
1969
1970
1971
1972
1973
1974
1975
1976
1977
1978
1979
1980
1981
1982
1983
1984
1985
1986
1987
1988
1989
1990
1991
1992
1993
1994
1995
1996
1997
1998
1999
2000
2001
2002
2003
2004
2005
2006
2007
2008
2009
2010
2011
2012
2013
2014
2015
2016
2017
2018
2019
2020
2021
2022
2023
2024
Таймлайн
19122024
0 материалов
Поделиться
Последний разговор
Михаил Блейман об Адриане Пиотровском

Уже начались неприятности. Уже начали подсчитывать его грехи. Он оказался повинен и в неудачах «Ленфильма», и в провалах Малого оперного театра, и в прежних ошибках Большого драматического, и в старых промахах Ленинградского трама, и в уклонах театрального сектора ГАИС.

Шел 1937 год. Весна, ранняя, дождливая.

Вечером я пришел к нему на Кировский, 12, в маленькую квартирку, из которой книги, казалось, вытесняли людей. Адриан Иванович был болен. Грипп. Температура 38. Но на маленьком, поцарапанном секретере лежал томик Еврипида, словари, рукопись. Несмотря на болезнь, он переводил.

Я пришел поговорить о сценарии, но как-то так вышло, что мы заговорили о Пелопонесских войнах и борьбе Аристофана с Еврипидом.

Я выразился не точно — это не было разговором. Это был монолог — страстный, блестящий, живой. Адриан Иванович говорит об упадке Афинского полиса голосом современника. Перикл и Сократ, Алкивиад и Ксенофонт не были для него мумифицированными гениями. Они были его современниками, которыми он восхищался, гордился и возмущался, с которыми он то соглашался, то спорил.

Много лет спустя я прочитал «Греческую цивилизацию» Андрэ Боннара, книгу, замечательную тем, что ученый говорил об античности с живым ощущением современника. Читая эту превосходную работу, я не мог не вспомнить о Пиотровском. Речь идет не о совпадении мыслей, а об общности отношения к античности, к пафосу ее познания. И Боннар и Пиотровский говорят об античности как старшие ее современники, как люди, умудренные новым опытом, новым знанием, знанием законов исторического развития, неведомых их гениальным предшественникам.

В тот вечер монолог Пиотровского закончился неожиданной жалобой. Как-то очень естественно он перешел от рассказа об исторических несправедливостях Перикла к тому, что его волновало сегодня, — к несправедливым обвинениям и клевете. Он пожаловался, что становится трудно жить.

Я сказал, что не понимаю его. Почему он так держится за работу на «Ленфильме», в театрах, в Институте, в редакциях? У него есть другая редкостная и умная профессия. Только что он с такой любовью и с таким проникновенным знанием говорил об античности, его переводы уже оставили непреходящий след в нашей культуре. Зачем же во что бы то ни стало стремиться к занятиям кино и театром? Пусть не будет кинематографа, но останутся Аристофан и Эсхил.

Он яростно замотал головой и сказал удивительные для меня слова, которые дали мне понять содержание его работы и жизни. Он сказал, что не смог бы перевести ни одной строки античного автора, если бы не ходил каждый день на театральные репетиции, не обсуждал бы сценарии, не читал бы лекции о современном искусстве и не писал бы статьи в вечерней газете. Понимание ушедшей великой эпохи приходит тогда, когда не только живешь в другой великой эпохе, но когда живешь каждодневными ее интересами.

— Я не археолог, — сказал он презрительно и гневно. — Античность интересует меня только потому, что дает возможность понять современность. Если бы это было не так, я бы не интересовался античностью.

В тот вечер я влюбился в этого человека. Я знал его много лет, часто с ним спорил, иногда ссорился, бывал к нему несправедлив. Теперь я понял его масштаб — такой большой, что, стыдно признаться, мне трудно было его понять раньше.

Я пытаюсь воскресить в памяти Адриана Ивановича Пиотровского, высокого, полноватого, голубоглазого, с редеющими волосами. Вспоминаю его всегда небрежные, торопливые движения. Вспоминаю его глуховатый голос, немного заплетающуюся речь, неожиданное богатство его интонаций. Он мог быть удивительно мягким и удивительно ироничным, снисходительно добрым и по-настоящему злым, но всегда непримиримым и никогда — равнодушным.

Но что может дать внешний и неискусный портрет? Он никогда не зафиксирует главного. А главное Пиотров
ского было в удивительной цельности его натуры, слитности всего, что он делал. Культура формирует мировоззрение, интересы, пристрастия, вкусы. Культура сформировала в Адриане Ивановиче Пиотровском его личность.

Я не оговорился — это было именно так. Личное отношение к исторической культуре и личная потребность творить новую культуру были содержанием характера Адриана Ивановича, жизненной его миссией, или, вернее, потребностью, страстью.

Во имя этой страсти он группировал вокруг себя самых разнообразных людей, сталкивая их, направлял, дисциплинировал, заражал своими идеями, одаривал их своими мыслями. В этом и было его культурное назначение, его жизнь, его пафос существования.

Смешно оказать, однажды он позавидовал мне. Из озорства я взялся руководить репертуаром Театра оперетты. Когда я ему об этом оказал, он, не стесняясь, посетовал, что не пригласили его. А он в это время руководил литературной частью двух театров, делал еще многое другое. Но всего этого ему было мало.

Было поразительно интересно сидеть в его кабинете и слушать, как он разговаривает с людьми. Сняв левый башмак и поджав под себя ногу, он в несколько рабочих часов умел растолковать режиссеру, почему тот должен •влюбиться в сценарий, которого прежде не понял, умел подсказать сценаристу блестящий сюжетный ход и одновременно забраковать два, придумать приглашенному им прозаику сценарий, который тот должен написать, показать художнику, как сделать характерные для эпохи декорации, продиктовать стенографистке статью для журнала и докладную записку и по телефону проанализировать, почему не заладилась репетиция новой советской оперы. В его кабинете всегда сидели люди, пришедшие с делом и без дела. Он говорил с каждым и со всеми одновременно, всегда увлеченно, всегда заинтересованно и всегда интересно. Он как будто никогда не уставал, никогда не приходил в раздражение от чужой тупости, был всегда доброжелателен и к человеку и, главное, к его делу. Поэтому он умел помогать людям, которые ему не нравились, совершенствовать сочинения, которые были ему не очень приятны.

Под Ленинградом, в дачном местечке Ольгино, был маленький дом отдыха Александрийского театра (потом ВТО). Зимой он пустовал, в нем было тихо, тепло и скучно. Тогда еще не было телевизоров, а радио не вошло в моду. Там нечем было заняться, кроме работы.

В зимний месяц там собрались А. Зархи и И. Хейфиц, писавшие режиссерский сценарий «Депутата Балтики», Г. Козинцев и Л. Трауберг, дописывавшие «Возвращение Максима», М. Большинцов, Ф. Эрмлер и я начинавшие писать «Великого гражданина». Мы сидели по своим комнатам и собирались три раза в день в столовой. Трудно было всем. Хуже всего было нам — всегда труднее начинать работу, чем ее заканчивать. Но однажды всем нам стало очень плохо. Хейфиц и Зархи не могли написать эпизод, у Козинцева и Трауберга что-то не ладилось, у нас вообще ничего не получалось. За ужином мы решили, что настала пора вызвать Пиотровского.

Он приехал ранним утренним поездом, деловито снял шапку в прихожей, бросил в гостиной пальто, забыл снять галоши и отказался от чая. Зархи и Хейфиц увлекли его в свою мансарду. Он провел с ними час — они вышли сияющими. Потом он уединился с Козинцевым и Траубергом. За два часа они успели поругаться, помириться, опять поругаться и решили, что нужно делать. Настало время обеда. Он обедать отказался, его ждали в городе. Счастливые Хейфиц, Зархи, Козинцев и Трауберг звенели в столовой ложками и стучали ножами, когда мы начали сбивчивый рассказ. Нам казалось, что у нас ничего не придумано, а то, что придумано, —  плохо. Адриан Иванович слушал нас очень внимательно, а потом сказал, что все очень хорошо и что сценарий готов. Мы решили, что он издевается над нами, и даже обиделись. Но он удивительно ясно и четко соединил обрывки мыслей, сюжетных ходов и человеческих характеристик, о которых ему мы рассказали, в единое повествование, нашел глубину там, где мы о ней даже не подозревали. Готовый сценарии не был похож на тот, который он нам рассказал. Но разве это важно? Он толкнул нас к делу, нащупал верное направление в нашей работе, заставил нас думать глубже и больше, чем мы думали до сих пор.

Когда он покончил с нами, мы уговорили его выпить чаю Он пил его, обжигаясь и торопясь – нужно было поспеть на поезд. В Ленинграде его ждали – в театрах, на киностудии, в редакциях.

Есть в искусстве люди, бережно и уважительно относящиеся к себе. Они тщательно запоминают свои мысли и наблюдения и делают из «ник книги, пьесы, статьи у них в литературном хозяйстве не пропадает ничего. Как у Гоголя — «и веревочка пригодится». Когда они умирают, остаются подготовленные к изданию собрания сочинений и аккуратно перенумерованные черновики. Я знал литератора, умудрившегося еще при жизни продать свои рукописи Государственному литературному музею. Такие люди, как он, строят свои биографии в искусстве.

Адриан Иванович в искусстве растворял свою биографию. Его интересовали произведения, а не подписи под ними. Он не брал, а дарил. И он был удивительно, безмерно, чудовищно щедр.

Он ходил по улицам Ленинграда, чудаковатый, улыбающийся, торопливо двигавшийся, торопливо говоривший, и щедро одаривал встречных искусством, идеями, эмоциями.

У него не было записной книжки, но он никогда не забывал, что именно в этот день и час должен поговорить с человеком, поспорить с ним, наставить его, подтолкнуть. Он всегда помнил о том, что делал его собеседник, о чем думал, чем был озабочен в искусстве.

Летом он обычно исчезал. Возвращался загоревший, похудевший, веселый и ничуть не усталый. Кажется, он никогда не был на курорте. Он ходил пешком, ездил верхом. Кавказ, Памир, отроги Тянь-Шаня — там он бродил летом. Он наблюдал чужую жизнь в аулах, кишлаках, на горных пастбищах, на базарах. Он знакомился с людьми и, наверное, им помогал. Его тянуло на Восток, в мир неведомой ему, заманчивой культуры. Он читал Гомера в подлиннике и жалел, что не мог так же читать Фирдоуси.

Непонятно, почему он не писал стихи, пьесы, сценарии. Впрочем, это неправда. Была книжка стихов, но он стыдился ее, потому что стал выше книжки. Он написал сценарий «Чертово колесо» и пьесу «Падение Елены Лэй» — обе эти вещи были событиями. Он был автором грандиозных феерий, которые в былые годы, в революционные праздники, разыгрывались на Неве, на лестнице Фондовой биржи, у ростральных колонн. Но он не считал себя ни драматургом, ни теоретиком, ни сценаристом, ни режиссером, ни знатоком античности. Он был больше — он был Адрианом Пиотровским.

Мы звали его любовно и фамильярно — Адрианом. Мы любили его, хотя и ссорились с ним, мы уважали его, хотя и пародировали зачастую его манеру держаться, говорить, думать.

Мы все осиротели, когда его не стало с нами.

Кто это мы? Это все, кто работал в искусстве, в Ленинграде в двадцатые и тридцатые годы. Это Д. Шостакович и Ю. Тынянов, братья Васильевы и В. Каверин, актер Н. Монахов и режиссер В. Петров, режиссеры «Ленфильма» и оперные режиссеры, театроведы и участники театральной самодеятельности.

Среди этих людей был и я, восхитившийся тем, как художественный руководитель «Ленфильма» рассказывал в тот осенний вечер 1937 года о веке Перикла, о Пелопонесских войнах и о современном искусстве.

Блейман М.Ю. Последний разговор // Блейман М.Ю. О кино – свидетельские показания. М.: Искусство, 1973. С. 426-431.

Поделиться

К сожалению, браузер, которым вы пользуйтесь, устарел и не позволяет корректно отображать сайт. Пожалуйста, установите любой из современных браузеров, например:

Google Chrome Firefox Opera