Андрей просыпался от каждого скрипа, шороха. Мышь прошмыгнет у печки, и сердце оборвется со своей тонкой нитки, падает, как в прорубь. Ветер нажмет на стекло, пугая, и в животе, в солнечном сплетении резанет боль нестерпимая, так что захочется свернуться ужом, влезть поглубже под одеяло и никогда уже не вылезать.
Утро начиналось с одного и того же: синицы, что свили под крышей пару гнезд, вернее, воспользовались гнездами чужими, летними, начинали возиться, как возится майский жук в спичечной коробке, стучали крылышками, стучали клювами по доскам — значит, рассвет, значит пора подниматься.
Трясясь от утреннего холода и постоянного недосыпа, Андрей сел на кровати, весь обратившись в слух, боясь пошевелиться, чтобы не нарушить опрометчивым движением домашний обманчивый покой. Но нет, все тихо. Мать в закутке за печкой дышит глубоко и ровно. Запотевшие с ночи окна начинают оттаивать. Сквозь туманный просвет на стекле видна полуоблетевшая береза, растущая у самых ворот. Бледный солнечный луч лежит на белом подоконнике.
Андрей на цыпочках прокрался в комнату матери. Собственно, комнатой это отгороженное досками пространство называлось условно: двери не было, вместо нее висела занавеска. Кровать, туалетный столик с лекарствами, фотография на стене, где молодая женщина стояла в окружении школьников, белый бок русской печки.
Андрей коснулся побелки. Печь была чуть теплой, чуть живой. Тихо, по-кошачьи Андрей прокрался в прихожую, взял два пустых ведра и вышел на улицу.
Сад летом всегда казался ему большим, и когда из-под земли начинала переть зелень, когда бурьян у забора почти закрывал сам забор и границы стирались, тогда он любил говорить не «сад», а «земля», «моя земля», и эти слова были значительно сильнее, чем «сад», стремились к бесконечности, к дикости и воле. Но осенью происходило обратное: пространство от одной мысли от подступающих, как палач, холодов сжималось, земля превращалась даже не в сад, а в занюханные шесть соток, которые только начни мерить ногами, за пять минут все обойдешь. С тына за забором чернело разрытое, распаханное трактором поле. Несколько белых чаек, как семечки от дыни, рассыпались на пашне. Дальше, за полем дымился прозрачный березовый лес. Когда ветер налетал на него порывом, то был слышен хрустальный звон.
Надев болотные сапоги, Андрей с ведрами пошел к калитке. Калитка выходила к небольшому озерцу, где летом мальчишки на самодельные удочки ловили пузатых карасей. За озерцом в упор глядели два забитых дома, поодаль справа — еще три. За откосом под ними катила серые, как асфальт, воды огромная река.
Тук-тук-тук... Глухие тоскливые удары молотком, разносившиеся в этой осенней тишине на многие километры. Андрей оглянулся. Стучали где-то на самом краю, наверное, забивали последний дом, а это значит, что Андрей с матерью оставались в деревне одни, совсем одни.
Колодец находился в овраге. Собственно, это был не колодец, а родник, огороженный невысокими досками. Внутри доски были покрыты зеленой плесенью. Нужно было просто наклониться и зачерпнуть воды. Летом здесь жили лягушки, и вода от них становилась еще прозрачнее, еще холоднее. Но эта прозрачность узнавалась только в ведрах, в колодце же вода была совершенно черной, тяжелой и вязкой.
Ловя себя на мысли, что дыра, заполненная липкой влагой, идет к центру земли, Андрей зачерпнул воды, сначала в одно ведро, потом — в другое, и с трудом, хромая и оступаясь, потащил свою ношу на косогор, на котором вросли дома. У телеграфного столба решил перевести дух.
Затарахтел мотор. Вдалеке «уазик», переваливаясь на крутых ухабах, поехал к проселку, который через несколько километров должен был вывести к вполне сносному шоссе. Андрей понял, что на нем уезжают соседи, жители последнего в деревне дома, — его и забивали молотком...
Машина остановилась. Раздался сигнал «бип-бип», потом — какие-то неразборчивые крики. Андрей различил человека у кабины. который махал ему рукой. Андрей тоже закричал и помахал ему на прощанье. Взял с земли ведра и пошел к дому.
Человек залез в машину. «Уазик» взревел, как задетый пулей кабан. Через несколько минут его гул потонул в холодной вате октябрьского дня.
Антоновка еще висела на деревьях. Задетая первыми заморозками, зарумянившись на отдельных яблоках, она была в этот год крепкой и чистой. Андрей, перед тем как зайти в дом, сорвал яблоко и надкусил.
Да. надо было собирать, только когда? И собственно говоря, зачем? Однако, чтобы успокоить яблоню, сказал:
— Я соберу. Может, сегодня соберу. Есть некому, но ты не беспокойся. Ни одного яблока не оставлю.
На это яблоня ответила ему тем, что откуда-то с верхушки уронила к его ногам зеленый шар с торчащим из черенка листом.
<...>
— А-а-а...
Этот чуть слышный вздох, ни на что не претендующий, чиркнул его, как лезвием... Ноги у Андрея затряслись. Поднявшись с колен, оторвавшись от веселого пламени, он пошел к матери, оступаясь и покашливая от дыма, идущего из печки.
Мать, не моргая, смотрела на него в упор.
— Как ты себя чувствуешь?
Мать молчала.
— Я сейчас... Только печку растоплю. Завтрак будет минут через пятнадцать.
— Хо-ро-шо, — ответила она с задержкой.
Ответила тонким голосом, как говорят дети.
— Вода согреется. Будем умываться, — сказал Андрей и, глядя себе под ноги, ушел на кухню
— Хо-ро-шо, — услышал он из-за деревянной перегородки.
Чайник начал шуметь и нагреваться. Рядом Андрей поставил специальную миcочку, в которой лежало два шприца.
Арабов Ю. Наедине с тобою, брат... (Мать и сын) // Киносценарии. 1997. № 5.