В анкете сценариста, проведенной научно-исследовательской лабораторией НИСа ГИКа, в графе «Считаете ли вы кинодраматургию особым, специфическим видом творчества, какие в этом разделе предъявляете требования к кинодраматургу?» рукой Зархи написано: «Считаю. Сценарист — писатель, владеющий искусством кино так же, как, например, драматург владеет искусством театра. Значит к сценаристу предъявляют все требования, что и к советскому писателю, полное владение его специфическим материалом»[1].
Итак, «сценарист — писатель». Но вот что пишет в эти же годы известный теоретик кино Б. Балаш: «Фильму нечего делать с литературой. Сценарий фильма никак не является продуктом литературной фантазии»[2]. Чтобы разобраться в причинах столь полярно противоположных утверждений, вспомним обстоятельства существования кинодраматургии в ее ранний период. Вычленение сценария из общего процесса создания фильма, начавшись сразу с рождения кинематографа, происходило постепенно и в начале не очень заметно.
Как только кинематограф перестал удивлять зрителей самим фактом движения фигур на освещенном полотне экрана, как только утихли восторги и ужасы при виде надвигающегося на публику «настоящего» поезда, публика захотела знать, зачем и куда этот поезд направляется. Потребовались, в нарастающем количестве, темы и сюжеты.
Потребность эта удовлетворялась в основном заимствованием у соседних искусств, в первую очередь у театра, а также у литературы. Экранизировалось все — от романов до романсов, от «Анны Карениной» до «Запрягу я тройку борзых, темно-карих лошадей».
Для составления кратких схем-описаний того, что надлежит снять, литературное мастерство не было нужно. Пока фильмы были простыми иллюстрациями известных литературных сюжетов, сценаристам не приходилось созда вать образ. И авторы первых сценариев, конечно, писателями не были. Ясное представление о том, как когда-то писались сценарии, дает Я. Протазанов в воспоминаниях о начале своей кинематографической карьеры. Вот что он рассказывает о Гончарове, железнодорожном чиновнике, поступившем в 1907 г. на службу в кинофирму «Глориа» в качестве режиссера и сценариста:
«Гончаров одновременно „экранизировал“, вернее же, искажал до неузнаваемости повесть Гоголя „Майская ночь или утопленница“ и ставил душераздирающие драмы „Невеста Льва Сапеги“, „Царевна Софья“ и „Иван Грозный“.
Познакомившись с этими киносценариями, я пришел к выводу, что конкурировать с сочинительским талантом Гончарова совсем нетрудно. Я призвал на помощь любимого поэта и представил руководству ателье свой первый сценарий „Бахчисарайский фонтан“»[3].
Протазанов очень гордился первым гонораром за эту работу в сумме 25 руб. Дальнейшая его сценарная деятельность в эти годы развивалась также без особенных трудностей. В 1913 г. в фирме «Тиман и Рейнгард» по собствен ному сценарию Протазанов ставит фильм «Как рыдала душа ребенка».
Люди, умеющие написать годный для съемки сценарий, были необходимы. Сценарная проблема родилась едва ли не раньше сценария. И требования к возникающей профессии сценариста росли с невероятной быстротой.
Если для «Политого поливальщика» братьям Люмьер еще не нужно было никакого сценария, то «Понизовая вольница» уже требовала предварительного описания событий в их определенной последовательности. Необходимость сложить образ фильма до съемки с каждым шагом кинематографа вперед становилась все более очевидной.
Взрослея, кино перестает удовлетворяться убогими пересказами чужих произведений. Новому искусству требуются самостоятельные художественные замыслы. Сценарной работой все больше начинают заниматься писатели.
С начала 20-х годов в кинематографе работают прозаики, поэты и драматурги — Ю. Тынянов, В. Маяковский, В. Каверин, В. Шкловский, О. Брик. Постепенно выделяется группа литераторов, полностью связавших свою судьбу с киноискусством,— Г. Гребнер, Б. Леонидов, О. Леонидов, К. Виноградская, В. Туркин, С. Ермолинский и др. К этой плеяде профессиональных кинодраматургов принадлежит и Натан Зархи.
Развитие сценарной профессии сопровождалось яростными спорами о природе кинодраматургии, спорами, в которых громко звучали голоса, отрицающие сценарий как литературное произведение. Отсутствие в кино слова особенно подчеркивало значение его изобразительной, зримой стороны. Представлялось невозможным и ненужным создавать сценарий средствами литературы — расстояние между словесным и пластическим образами казалось непреодолимым. Сценарий не имеет ничего общего с литературой — так думали и многие из писателей, в частности И. Эренбург. В 1927 г. он говорил: «Писатели пишут сценарии по большей части оттого, что сценарий ,,пишут“. Если сценарии „говорили“ бы, может за это дело взялись бы адвокаты или попросту разговорчивые дамы»[4]. Эренбург утверждал, что «сценарий следует увидеть, как сон», ибо он должен исходить от чисто зрительного потрясения.
От сценариста требовалось «мышление зрительными образами». Практически это привело к появлению так на зываемого «технического сценария», который представлял собой покадровое описание будущего объекта съемки. В лучших своих образцах технический сценарий демон стрировал владение спецификой кинематографической изобразительности, но он не мог не быть полуфабрикатом.
Скрупулезно описывая что, как и откуда снимать, сценарист трактовку, т. е. идейную нагрузку фильма, как правило, оставлял режиссеру.
Пусть точное и подробное, но одно лишь перечисление того, что предстоит увидеть, скоро перестало удовлетво рять. Статья С. Эйзенштейна «О форме киносценария», на писанная в 1929 г. и обычно рассматриваемая в киноведении как отрицание сценария, в глубокой своей основе содержит мечту о литературном художественном образе. Неверно определяя сценарий как «стенограмму эмоционального порыва», С. Эйзенштейн тем не менее хотел видеть в нем авторскую художественную мысль: «Центр тяжести в том, чтобы сценарием выразить цель того, что придется зрителю пережить»[5]. Цель, а не простой перечень событий.
«...Иногда нам чисто литературная расстановка слов в сценарии значит больше, чем дотошное протоколирование выражения лиц протоколистом.
„В воздухе повисла мертвая тишина“.
Что в этом выражении общего с конкретной осязаемостью зрительного явления?
Где крюк в том воздухе, на который надлежит повесить тишину?
А между тем это — фраза, вернее, старания экранно воплотить эту фразу»[6].
Как видим, к отрицанию самостоятельного значения сценария С. Эйзенштейна приводило решительное недовольство состоянием кинодраматургии.
В конце 20-х годов появилось большое количество литературы о кинодраматургии, где наряду с серьезными по пытками исследовать рождающуюся область творчества возникли различные своды правил и рецептов конструи рования киносхем, удобные для ремесленников.
Среди множества советов начинающему сценаристу можно было найти и такие: «Минимальное количество главных действующих лиц должно быть не менее трех: один положительный тип (+ ), борющийся с ним отрицательный тип (—) и объект борьбы (может быть ни + ни —). Вполне понятно, что сложный узор интриги, как из лишне затрудняющий внимание зрителя, не всегда желателен»[7]. Автору этого «исследования» Н. Анощенко вторили другие сочинители сценарных руководств — Г. Ленобль, А. Зарин и другие.
Одновременно с ростом сценарного умения росло ремесленничество, характеризующееся «универсализмом» сценаристов, «летунов» с темы на тему, отсутствием самостоятельных художественных замыслов.
Характерно, что в 20-е годы многие профессиональные литераторы свою работу в кино не считали писательской.
Так, Л. Никулин в анкете о сценарии в журнале «Кинофронт» писал, что сценарий — произведение анонимное. Автор лишь дает тему, разработка же — коллективная.
В этой обстановке разногласий и путаницы по сценарным вопросам Зархи уверенно и последовательно борется за писательскую индивидуальность в кино. Обосновывая существование кинодраматургии как особой области литературы, Зархи спорит с теми, кто деятельность сценариста ограничивает ролью кинематографического оформителя литературного материала. «Многим казалось,— пишет он,— что этим исчерпывается роль и место этого работника кино. Однако ведь и на театре, параллельно драматургу, существовал и существует инсценировщик литературных произведений — романа, повести, рассказа. И ведь он не „исключает драматурга“»[8].
Развитие кинодраматургии находилось в прямой зависимости от положения сценариста на производстве. И разрабатывая теоретические основы этого вида литературы, Зархи одновременно становится одним из первых организаторов сценарного дела. Промежуточная, лишь начинающая оформляться профессия кинодраматурга в те годы вынуждена, кроме собственно творческих трудностей, преодолевать еще инерцию пренебрежения к сценарию как к сугубо подсобному в кино явлению.
20 апреля 1932 г. на совещании в редакции газеты «Советское искусство» Зархи выступает с докладом «Почему я перешел из кино в театр», на острую полемичность которого указывает уже само название. Он с болью говорит о неумении большинства киноработников, и в том числе режиссеров, читать сценарий, понимать чужой замысел. Вопрос о взаимоотношениях сценариста и режиссера, естественно возникающий на протяжении всего существования кинематографии, часто выливается в спор о том, кто важнее, в спор, который для кинематографии в целом решить нельзя, да и не нужно решать. Пафос борьбы, которую ведет Зархи, состоит в том, что утверждается значение сценария как особой художественной формы, неважно сценарист или режиссер является его автором. Позиции тех, кто пренебрежительно относится к сценарию, оправдывая свое пренебрежение примером режиссеров, вовсе обходившихся без сценариста, Зархи решительно осуждает: «Они забывали, что этот режиссер был сначала сценаристом, а затем воплотителем своих сценарных замыслов на экране. Эйзенштейн не только режиссер — он мыслитель, литературный организатор своих мыслей; режиссер Довженко не только режиссер, он — поэт и осуществитель своих поэтических замыслов и образов на экране. Вместе со мной Пудовкин превращался в драматурга для того, чтобы потом в работе с актером и оператором экранизировать продуманное, увиденное и требующее своей пластической конкретизации»[9].
Будучи сам писателем, Зархи чрезвычайно много сделал для утверждения авторитета кинодраматурга. Выступая с докладом «Почему я перешел из кино в театр», Зархи тем не менее не собирался уходить из кино ни в театр, ни в какое-нибудь другое место. Именно кинематографу он отдавал свои силы и свое сердце, справедливо считая работу в нем гораздо более трудной, чем в театре, а для себя главной. Поэтому такой горечью пронизаны его упреки критике, не проявляющей внимания к труду сценариста. Далеко не только личная обида слышится в словах о том, что семилетняя, трудная и важная для него как для писателя работа в кино не вызвала ни у кого интереса, в то время как стоило написать ему одну пьесу — и он тот час же стал объектом тщательного критического анализа. Если беллетрист напишет пьесу или поэт — роман, в этом не видят ничего странного. Но если пьесу напишет сценарист — это воспринимается как нечто экстраординарное. Зархи с грустью подчеркивает это наглядное проявление внелитературности положения сценариста. Дело здесь, конечно, не только в недооценке роли сценария, вызывавшей справедливый протест Зархи. К началу 30-х годов кинодраматургия практически стояла лишь на пороге литературы. Она должна была стать литературой. Этого требовало дальнейшее развитие киноискусства. Она уже становилась ею. Но слишком многие из сценаристов той поры действительно не имели отношения к литературе, действительно не обладали писательским дарованием и мастерством.
Писательское начало в кинодраматургии, которое отстаивал Зархи, должно было поставить ее на высоту новых идейных задач. В упомянутой нами анкете журнала «Кинофронт» В. Пудовкин говорит о том, что идеологическая ценность произведения проявляется не в выборе материала, а в его трактовке, и констатирует: в 99 случаях за идеологию ответственным оказывается режиссер.
С ростом кино как искусства к его содержанию предъявляются все более серьезные требования. И помочь выполнению этих требований способен лишь сценарист-художник, самостоятельно и оригинально мыслящий, полностью отвечающий за свое отношение к жизненному материалу. «До тех пор, пока за сценарием не будет признано право художественного произведения, пока он не будет рассматриваться в плане авторского права, до тех пор сценарий будет ведущей проблемой, но не будет ведущим элементом в кинематографе»[10]. Эти слова Зархи выражают беспокойство отнюдь не только о правовом положении писателя в кино. Речь идет о содержании киноискусства, за которое должна нести ответственность кинодраматургия. Утверждая за сценарием право на художественное творчество, Зархи требовал от кинодраматургии высокой гражданственности и активности.
Зархи сам был остросоциальным, партийным художником. Уже первый, весьма несовершенный его сценарий, написанный в 1924 г.,— «Особняк Голубиных» поднимал первоочередные проблемы бытия, измененного революцией. Подчеркнуто общественный, гражданский характер творчества Зархи никогда и ни в чем не менялся. Это было первое отличительное свойство его как кинодраматурга.
Вопрос о содержании киноискусства к началу 30-х годов стоял особенно остро. Тема революции, прихода трудящихся к власти в октябре 1917 года постепенно уходила в историю. Кинематограф стоял перед необходимостью освоения нового этапа жизни Советского государства — переустройства общества на пути к социализму. На первом Всесоюзном совещании по сценарному делу в марте 1929 г. большинство ораторов констатировало недостаточное внимание к современной теме, объясняя его прежде всего незнанием действительности, а также невысокой политической культурой сценаристов.
Освоение новой тематики было трудным процессом и для Зархи. В это время он и сам как кинодраматург переживает кризис. Считая первостепенно важной работу над темой дня, в своих сценариях он подходит к ней не сразу, через неудачи и прямые провалы.
Но о чем бы ни писал Зархи, к какому бы жизненному материалу ни обращался, он никогда не уходил от гражданской, социальной темы в нейтральное изображение драматических историй вообще.
В речи на съезде писателей Зархи резко выступил против увлечения тематикой прошлого, считая это уходом кинематографа от решения важных общественных вопросов.
Говоря о реализме и оптимизме как о главных чертах советской кинодраматургии, Зархи неоднократно высказывал тревогу по поводу узости и робости в подходе к современному материалу. Он осуждает «драматургию пай-мальчиков, умеренных и аккуратных до ужаса», и призывает к смелости в решении современной темы. Зархи не раз обращался к вопросу о необходимости развития в кино жанра сатиры, в частности сатирической традиции Маяковского.
О трудностях, с которыми встречалась сатира в кино, говорит и то, что первые опыты самого Зархи в этом жанре относятся не к кино, а к театральной драматургии (пьеса «Москва вторая» и сохранившийся в виде либретто замысел пьесы-памфлета «Сумасшедший рейс»).
Утверждая литературную самостоятельность профессии сценариста, Зархи предъявлял особые требования к сценаристу как к писателю кинематографическому. Он не разделял позиции тех, кто (и по сегодня) считает, что главное — побольше писателей привлечь в кинематограф. В речи на съезде писателей Зархи выразил серьезные претензии к писателям, работающим в кино и не владеющим кинематографическими выразительными средствами. Он осуждал потребительское отношение к кино и требовал полной творческой отдачи. На конкретном анализе эпизода из сценария Ю. Олеши «Строгий юноша» Зархи продемонстрировал, как обедняется авторская мысль из-за неумения выразить ее в кинематографической форме, и ответил на вопрос о причинах того, почему яркий и своеобразный писатель в сценарии часто оказывается непохожим на себя. Небрежность формы, неумение найти специфические выразительные средства погубили или примитивизировали не один писательский замысел. «И тогда не жалуйтесь, товарищи писатели, что фильм обедняет вашу мысль, не горюйте, что в нем изменены ваши образы, никого не вините в том, что фильм не будет нести отпечатка вашей творческой индивидуальности и вашего языка»[11].
Утверждая необходимость развития кинодраматургии как литературной профессии, Зархи говорит о том, что кинематографу не нужна помощь с литературной «стороны»: «ни гости, ни филантропы, и даже ни друзья — ему нужны работники, квалифицированные мастера, владеющие всеми трудностями и тонкостями этого искусства». Вот кто, по мнению Зархи, должен стать движущей силой кинодраматургии.
Не только изучать законы, но и участвовать в их формировании, влиять на процесс развития кинодраматургии — эти задачи Зархи ставил перед художниками, отдающими свой талант на службу молодому искусству. Сам он годы посвятил исследованию законов киноискусства.
Обращаясь к теоретическим работам Зархи, было бы неверно излагать его взгляды как единую стройную систему. В стремительном движении кинематографа то, что казалось уже законом, затем иногда опровергалось открытием новых возможностей. Поэтому у Зархи последующая работа противоречила порой некоторым положениям первой, даже внутри одного исследования мы обнаруживаем различные, иногда взаимоисключающие утверждения. Так, в книге «Кинематургия» — основном теоретическом его труде, над которым он работал несколько лет (начиная с 1928 г.) и который так и остался незаконченным, можно увидеть, как разные этапы развития кино вызывали к жизни то одни, то другие утверждения.
Нет смысла анализировать «Кинематургию» как нечто целое. Она им не успела стать. Внезапная смерть оборвала работу. В Центральном Государственном архиве литературы и искусства хранится рукопись книги. В белой бумажной папке тщательно подобранные и пронумерованные листы тетрадного формата. Их триста семьдесят семь. Записи карандашом, черными, фиолетовыми, красными чернилами, сделанные в разное время, с многочисленными пометками, густой правкой. Попадаются страницы целиком зачеркнутые. Все в работе, в процессе обдумывания. И лишь пожелтевшая бумага и выцветшие кое-где чернила говорят о том, что процесс этот прервался не сегодня. Сохранился набросок предисловия и оглавление. Вот оно:
1) Предисловие.
2) Искусство кино (Общие соображения. Синтез искусств) .
3) Материал кино (Пластический материал. Драматический эквивалент. Пределы пластического видения).
4) Организация тематики.
5) Драматургия (Др. процесс, персонажи).
6) Романная техника.
7) Жанры.
8) Методы художественного выражения.
9) Пейзаж.
10) Монтаж.
11) Надписи.
12) Проблема стиля.
13) Советский сценарий.
14) Указатель.
Но Зархи не успел отобрать и свести воедино размышления и наблюдения, сделанные на протяжении нескольких лет. В процессе работы над книгой менялось не только расположение частей, но и содержание, даже сам замысел. Задуманная как учебник сценарного мастерства, «Кинематургия» постепенно перерастает в широкое исследование общих эстетических принципов кино, в исследование процессов становления и развития его как искусства. Оставшийся в черновых записях, труд этот особенно наглядно обнаруживает движение мысли и эволюцию взглядов исследователя. Характер изменений и даже порядок изложения отдельных вопросов далеко не случаен и имеет принципиальное значение для понимания как теоретических воззрений Зархи, так и путей развития кинодраматургии тех лет.
Книга начинается с разговора о киноперсонаже, как будто бы с частных наблюдений над спецификой работы актера. На самом деле это первый подход к главному для автора вопросу. Главное для Зархи на экране — человек, действующее лицо, герой. Именно через него он показывает эпоху. Следовательно, в первую очередь хочет выяснить, какими средствами характеризуется герой в кино.
Новое революционное искусство создало в 20-е годы образ героя-массы, героя-коллектива, выразившего действенную силу, движущую историю. В кино это был коллективный герой «Броненосца Потемкина».
Вслед за «Броненосцем» появилась «Мать», по-новому поставившая проблему героя. Внимание художников обратилось к отдельному человеку, но не просто к личности, а к личности как представителю целой социальной категории, к одному из массы.
Индивидуальность в сочетании с социальной обобщенностью персонажа — главный принцип драматургии Зархи и главная черта его новаторства.
С развитием киноискусства, с усложнением показа человека в общественной жизни мера индивидуальности персонажа становится большей. Герой исследуется во все более сложных и тонких связях со средой, с окружающими его людьми.
В начале книги Зархи рассматривает степень и характер актерского участия в фильме на ранних этапах развития кинематографа. Он говорит о том, что установка на актера в самом начале существования кино указывает на театрализацию экрана, ибо в театре все выражается через актера.
В кино роль актера ограничена, ибо особенность киноискусства —концентрация внимания на событиях. В этом искусстве, которое формируется как событийное, охватывающее доступное театру пространство, герой становится объектом действия, таким же материалом, как и всякий другой материал. Но по мере развития кинематографии персонаж из объекта действия перерастает в субъект. Новая стадия показа персонажа требует уже участия актера, а не натурщика. На этой стадии большое значение имеет типажность актера, максимальное соответствие (сначала больше внешнее) образу героя фильма. Требуя максимальной внешней выразительности, Зархи ссылается на «некоторый примитивизм психологии киноперсонажа». Он исходит из современного ему состояния киноискусства, когда ограниченность возможности психологического исследования была слишком очевидна.
Основное внимание обращается на: а) ход внешнего действия; б) выделение главных, определяющих функцию персонажа черт, при необходимости отказа от демонстрации других, менее существенных. «Вследствие ограниченности возможностей кинохарактеристики... ряд образов, возможных в иных искусствах — литературе, театре,— дисквалифицировался как объект киноискусства»[12].
Зархи исходит из того, что немое кино затрудняет изображение процессов, диалектически сложных. Поэтому борьба идей трудна в кинематографической реализации. Кинематографии еще недоступны сложные характеры, сложный душевный процесс.
«Экранизированный Гамлет будет в кинематографе мелодрамой. Он дойдет до нас не в трагедийности и философичности своей»[13].
Гамлет будет неизбежно упрощен — это Зархи повторяет несколько раз. Мы видим, какой путь прошел с тех пор кинематограф, пришедший к Гамлету и имеющий уже целый ряд недоступных театру возможностей.
Говоря о принципах характеристики персонажа в кино, Зархи подчеркивает первостепенное значение зримых действий. В этом он видит известную ограниченность кино по сравнению с театром, где действие может развиваться при помощи слова, диалога, и одновременно преимущество его пространственных возможностей. Неограниченные возможности использования пространства определяют специфический характер сюжетов, предпочтительно избираемых для экрана. Герои кино — путешественники, бродяги, которые проходят по разным местам, через различные слои общества, охватывая в своем действии любые пространства.
Большое значение придавал Зархи характеристике героя посредством «обстановочно-аксессуарного фона». Этот метод, еще мало, как он считает, развитый в кинематографе, именно в этом искусстве должен стать одним из наиболее действенных и выразительных.
Зархи рассматривает разные типы характеров — и неизменные, с начала и до конца заданные, и эволюционирующие. Причем отмечает большую, по сравнению с эпической, определенность, а наряду с этим и схематичность драматического характера. Подобные внешне-динамические принципы характеристики утверждались во многих работах о сценарии, написанных в 20-е годы.
В сценарии главное — не психологическая характеристика героя, не переживания, а действия и поступки. На этом настаивают почти все авторы исследований о кинодраматургии.
Кино имеет заповедные области, куда сила его не простирается, и в первую очередь — область настроений, внутренних переживаний; в нем все сводится к движению, смене событий — таковы выводы большинства теоретиков того времени. Поэтому в принципах характеристики героев они обычно исходят из простейшей схемы, обозначающей наличие отрицательного или положительного начала.
В ранних своих работах Зархи также основывался на простейших, лобовых способах конструирования характера. В статье «Драматургические основы киносценария» и в прочитанных на кинокурсах в 1925—1926 гг. лекциях, он подчеркивает функциональную определенность характеров персонажей: герой и злодей. Каждый проявляет себя лишь в прямом согласии со своим назначением в сюжете. Второстепенные качества опускаются. Бытовые характеристики не нужны. Зархи опирается на формулу Аристотеля, по которой характер драматического героя ограничен его единым действием.
Ограниченность характеристики сообщает персонажу идейную четкость, но в то же время и однолинейность. Дело не только в том, что многообразие характера, его сложность недоступны кинематографу того времени. В показе событий в жизни страны, коренным образом меняющих судьбы масс, не имеют значения особенности характеров и качеств отдельной личности. Художников интересует в человеке то общее, что роднит его с массой, с той социальной группой, типическим представителем которой он является.
Немой кинематограф 20-х годов создал шедевры поэтически обобщенного изображения крупнейших исторических преобразований действительности, героем которых был народ. К 30-м годам все большее внимание направляется на отдельного представителя народной массы, на социальный тип.
В «Матери» и еще более наглядно в «Конце Санкт-Петербурга» герои меньше всего — индивидуальности, они — социальные типы. И характеризовать их необходимо не многими, а несколькими, главными чертами.
Герой «Конца Санкт-Петербурга» именуется Парень. Он конкретен лишь в том, что является одновременно общим для всех — «новгородских, тверских, пензенских...» — крестьянских сыновей, трудно и постепенно приходящих к революции.
Выводя нормы из театральной драматургии, Зархи вначале схематизирует и упрощает их для кино. Он все время подчеркивает, что кино лишено слова — одного из главных элементов искусства театра.
В 30-е годы, все усложняясь, встает задача создания реалистического образа человека на экране. Новые возможности показа человеческой личности открываются с приходом в кино звука.
В 1930 г., вернувшись из заграничной командировки, где Зархи знакомился с работой киностудий Англии и Германии, он выступил с докладом «О рождении звукового кино», а затем, в августе того же года, на конференции, посвященной этому вопросу, с другим — «О теории и практике звукового сценария», имевшим принципиальное значение для развития киноискусства в тот период. В отличие от многих художников, Зархи сразу принял звуковой кинематограф. Рассматривая весьма трезво и критически первые шаги в освоении звука за рубежом, он приходит к выводу о победе, которую одержало звуковое кино: «Что дала нам поездка на Запад? Прежде всего — твердую уверенность в том, что возврата к немому кино нет, что звуковой фильме предстоит грандиозное будущее»[14].
С удивительной проницательностью и четкостью Зархи характеризует все точки зрения, высказываемые в ожесточенных спорах, бушевавших вокруг проблемы звука. Его анализ является образцом объективного, научного под хода к вопросу. Зархи дает не только оценку той или иной концепции, но разносторонне ее исследует с объяснением причин возникновения каждой точки зрения, подчеркивает то ценное, что может помочь кинематографу на его новом пути или предостеречь от ошибок.
Понятна была тревога художников, создавших поэтику немого кино, определившую его как совершенно особое и равное в семье других искусство. Уверенные, что кино, по выражению И. Эренбурга, требует глухоты и обострения зрения, многие кинематографисты боялись разрушить сформировавшееся искусство вторжением чуждого начала. Легкость, с которой звук помогал выразить более сложное содержание, казалась многим губительной.
Зархи как писатель, особенно остро испытывающий муки кинематографической немоты, видел в звуке возможность обогащения кинематографа.
Подробно останавливаясь в докладе на «заявке» С. Эйзенштейна, Г. Александрова и В. Пудовкина, Зархи отмечает, что она указывает на опасность утраты кинематографической выразительности и направлена против механического перенесения в кино поэтики театра и литературы.
Эта опасность была реальной. Здесь же, в докладе, Зархи анализирует как ошибочный «театрально-литературный уклон», теоретиком которого называет И. Соколова. Критике также подвергается теория «органического звукового сюжета», пропагандистом которой был А. Роом. Согласно этой теории область применения звука ограничивалась фильмами, героями которых были певцы, музыканты, композиторы, т. е. такими, где звук был обязателен.
Анализ различных теорий, сделанный Зархи в докладе, дает ясную картину обстановки, в которой зародилось у нас звуковое кино, и является ценнейшим документом истории кинематографии. Но особенно интересна собственная концепция Зархи, его научный анализ отношения слова и изображения. Он говорит о том, что с первых шагов своего рождения кинематограф вел борьбу с литературными и театральными методами. «Это была борьба не только за особые формы киновыражения, за свой собственный язык, немой язык пластики. Это была и борьба за освоение кинематографией приемов литературной поэтической речи. Лишенная слов, кинематография искала силы, яркости и выразительных возможностей, равноценных словесно-поэтической образности» [15].
Такой богатейший пластический киноязык был создан у нас в 20-е годы, говорит Зархи. И теперь уже завоеванное однажды экраном слово приходит вновь, но уже в своем основном, «звучащем виде». И это слово может стать еще одним выразительным средством, прибавиться к уже приобретенной «немой выразительности».
В увлечении словом, которое может облегчить кинематографу поиски выразительности, Зархи порой переоценивает его эмоционально-образное звучание. Он весьма критически относится к усложненной техники немой выразительности. Подчеркнутый метафорический язык некоторых фильмов кажется ему ненужно зашифрованным и не способным выразить все многообразие жизни. И Зархи с повышенным и пристрастным интересом изучает возможности замены пластического образа словом.
«Ведь страшно легко сказать простыми словами любую мысль, а мы изыскиваем сложные системы для того, что бы эту мысль передать в пластичном материале»[16]. Увлечение «простым словом» оказалось на первых порах столь сильным, что Зархи не уберегся от перегиба. Просматривая стнограмму лекции «О звуковом кино», прочитанной в 1930 г. на кинокурсах, трудно поверить, что она принадлежит этому тонкому и обычно очень трезвому теоретику. Демонстрируя возможности замены пластических образов словесными, лектор приводит студентам ряд примеров.
Так, ледоход в «Матери», показанный параллельно с рабочей демонстрацией, он предлагает заменить словами: «И шла она, как шел ледоход». В «Броненосце Потемкине» он приводит в пример сцену расстрела матросов, где кадры поставленных под брезент осужденных перебиваются показом посторонних моментов — воды, мола и т. д. Это — пауза, дающая возможность эмоционально пережить про исходящее, говорит Зархи. Но, продолжает он, можно было просто сказать: «Весь город затих», не показывая этого затихшего города. Как видим, Зархи заменяет пластические образы не литературными образами, а простыми словесными информациями, не идущими с тем, что было найдено в изображении, ни в какое сравнение. Конечно, не нужно думать, что Зархи убежден в превосходстве этой замены. Высокая оценка образности «Броненосца Потемкина», данная им в лекции об этом фильме (лекция и сегодня служит образцом искусствоведческого анализа), подтверждает, что Зархи не ошибался в значении пластического решения темы. Однако тот факт, что он, не оговаривая, приводит такие примеры, пусть только для разъяснения теоретического положения, свидетельствует о чрезмерном на первых порах увлечении им прямым, произнесенным с экрана словом.
Зархи исследует выразительные возможности не только произнесенного слова, но и всякого звучания в фильме. Очень интересен с этой точки зрения приведенный им пример из фильма Пабста «Западный фронт». Речь Идет об эпизоде, когда муж, вернувшись с фронта на сутки в отпуск, узнает, что жена ему изменила. Он наказывает ее молчанием. Все попытки жены объясниться наталкиваются на упорное, невыносимое для нее молчание мужа. Ночью, когда муж и жена лежат рядом в постели, тишина нарушается лишь тиканьем часов. «Конечно,— замечает Зархи,— это можно было разрешить и в немом фильме, вмонтировав часы, качающийся маятник в разных положениях и ракурсах». Но, говорит он, «разница, однако, огромна. При таком построении кадра, когда мы все время видим этих двух людей и слышим тиканье часов, меняется не только система монтажа, но и сама образность»[17].
Еще более убедителен другой пример. Когда утром муж уходит, жена в отчаянии кричит ему вслед, но в ответ слышит лишь звук шагов по лестнице. В немом кино не будет этого эффекта одновременности переживания: мы видим женщину и одновременно слышим звук шагов удаляющегося, невидимого уже мужа.
Звуковой образ, звуковая деталь сегодня в кино играют важную роль. Звуковой ряд, дополняющий или контрастирующий с изображением, — одно из сильнейших выразительных средств современного киноязыка.
Опасность чрезмерного увлечения диалогом, перенесения на него всей смысловой и эмоциональной нагрузки, которую угадывали тогда многие художники, в том числе и Зархи, реально обнаружилась в кинематографе 30-х годов. Вероятно, это чисто механическое сближение кино с театром и в то же время ощущение ограниченности, сравнительно с театром, в применении слова и вызывали потом горькие сожаления, порой прорывавшиеся у Зархи в заявлениях, что звуковое кино не оправдало надежд. И тем не менее звук стал одной из возможностей, увеличивающих емкость кинематографа, все еще не выдерживающую тогда соревнования с литературой.
Проблема емкости киноискусства была одной из главных и мучительных для Зархи как теоретика, особенно когда речь шла о сценарии. Он то утверждает, что «емкость драматургического произведения неизмеримо выше емкости сценария...»[18], то признает: «вопреки видимому простору (кино оперирует любым пространством) существует предельная ограниченность во времени, требование исключительной, даже по сравнению с драмой, емкости»[19].
В это время многие художники кино остро ощущают недостаток средств выражения. «Мы работали на бешеной зависти к литературе» — это неоднократно повторяемое Зархи признание объясняет его особенное внимание к вопросу об отношении литературы и кино, кино и театра. Синтетический характер киноискусства должен, по мнению Зархи, находить выражение прежде всего в профессии сценариста. «Подобно тому, как умение драматурга — это умение писателя плюс специальное знание специфических законов театра, умение сценариста это — синтез умений писателя, драматурга, режиссера и живописца. Это — умение мыслить и образно выражать свою мысль в слове, которое может быть эквивалентно выражено в пластическом материале кино»[20].
Взгляды Зархи на отдельные принципы организации материала в сценарии на протяжении ряда лет не оставались неизменными. Однако с самого начала он исходит из принципа непременного сочетания литературного и пластического образов.
Уже в первой своей статье — «Драматургические основы киносценария» — он говорит о многоликости природы кинозрелища как «органического сплава элементов драматики, эпики и пластики, композиционно организуемых методами монтажа». Проблемы пластики и монтажа он относит к формам специфического киновыражения. Драматическое и эпическое начала являются основой организации внекинематографического материала (принципы по строения сюжета, характеристики персонажей). В этой статье Зархи набрасывает первую и самую элементарную схему конструирования драматического процесса. В лекциях и в дальнейших своих статьях он касается то одной, то другой стороны того же вопроса — принципов художественной организации материала в кино и прежде всего в сценарии. Но наиболее ярким свидетельством движения его научной мысли является сохранившаяся в черновиках и набросках книга «Кинематургия».
Само название говорит о широте взгляда автора на сценарную основу кино. «Кинодраматургия» — гораздо более ограниченное понятие, не исчерпывающее всех принципов художественной организации материала в сценарии. Термин Зархи не был принят —по сию пору сценарий считается произведением драматическим. А это определение односторонне. Оно было односторонним уже в 20-е годы для шедевров советского немого кино, более эпических, чем драматических по своему характеру. Значительно закономернее этот термин для кинематографа 30-х и 40-х годов, когда театральная драматургия стала основным принципом сценарного построения фильма.
Сейчас мы все острее ощущаем недостаточность определения «кинодраматургия». Настало время воскресить если не термин (привычность названия заставляет забыть о его первоначальном прямом смысле), то содержание понятия «кинематургия».
Два основных принципа, считает Зархи, определяют методы организации художественного материала в кино — драматика и эпика. И хотя сам Зархи отчасти как теоретик и почти целиком как практик отдает преимущество началу драматическому, эпический принцип является тем не менее предметом его серьезного внимания.
Черпая свои темы из одного для всех искусств источника — жизни, кино, однако, выбирает материал, подлежащий экранной интерпретации. Это, по мнению Зархи, — движение, действие, событие.
В «Кинематургии», в разделе «Драматика», Зархи излагает общие законы драмы, приспособляя и ограничивая их применение для кинематографа. Надо помнить, что множество ограничений для кино, перечисленных в первых главах книги, объясняется в первую очередь тем, что речь идет о немом периоде, когда то главное, что интересует Зархи — раскрытие человеческой личности на экране, встречало наибольшие трудности.
Зархи подчеркивает особую сложность сценарной формы. В докладе «Почему я перешел из кино в театр» он говорит о том, что сценарий сложнее пьесы. «Не случайно, что драматург, приходящий в кинематографию, вынужден перевоспитывать себя гораздо в большей степени, чем мы — сценаристы, приходящие в театр»,— утверждает он.
«Кино — искусство драматическое» — это определение и по сию пору не сходит со страниц киноведческой литературы. Но, повторяя его, мы не всегда даем себе отчет в том, что имеем в виду. Уже для Зархи оно было недостаточным для понимания принципов организации материала в кино. Время же настолько расширило понятие «драматическое», что противопоставление драматического начала кино эпическому началу прозы давно потеряло смысл. Кино в сложном сочетании содержит в себе и драму, и поэзию, и прозу, а не отличается тем или другим признаком от других искусств.
Прозаическая литература, более обширная и емкая по сравнению с драматургией театра, по мере развития кинематографа оказывала на него все более ясно выраженное и быстро растущее влияние. Не случайно победы кинематографа в показе человека на экране связаны были с литературой, а не с театром. Следующим после «Матери» этапом в раскрытии личности стал «Чапаев». И вместе с тем ни о «Матери», ни тем более о «Чапаеве» мы не говорим как об экранизации. Это новое рождение, совершившееся при помощи и участии литературы.
По мере того, как кинодраматургия сама становилась литературой, росло значение фильмов, снятых по замыслам, специально для кино задуманным.
В 30-е годы художественный авторитет кинематографа становится несомненным для писателей. Они приносят в кино свои замыслы, и оригинальные, а не перекроенные на иной фасон старые творения. Любопытно, что в дальнейшем мы можем наблюдать не экранизацию, а обратный процесс — инсценировку или переработку в прозу замысла, первоначально выраженного в сценарии. В качестве примеров можно привести пьесу «Беспокойная старость», написанную Рахмановым по его сценарию «Депутат Балтики», пьесы «Человек с ружьем» и «Аристократы» Н. Погодина, «Грозный год» А. Каплера (по сценарию «Ленин в 1918 году») и т. д.
Этот обратный процесс переработки сценария в прозу и театральную драматургию ясно свидетельствует о становлении кинодраматургии как самостоятельной области писательского, литературного творчества. Правда, эта переработка часто говорила о другом — об инерции пренебрежения и недоверия к сценарной литературе на студиях, о трудностях проявления писательской индивидуальности в кино. Лучшим доказательством тому служат частые экранизации однажды уже переделанных писателем из сценария прозаических и драматических произведений.
Надо сказать, что при напряженном интересе Зархи к литературе проблема экранизации его никогда специально не интересовала, поскольку его волновало не «перенесение» на экран замысла, выраженного другими средствами, а его новое, экранное рождение.
Зархи никогда не был простым экранизатором. Он обращался к литературному произведению, например к роману К. Федина «Города и годы», лишь в том случае, если это было связано с его собственным художественным видением мира, с его собственной темой. И сегодня еще существует точка зрения, будто единственная цель экранизации — наиболее полное и подробное переложение литературного произведения на экран. При этом не всегда принимается во внимание, для чего данный художник обратился сегодня к тому, а не иному произведению литературы. Между прочим, в программе по теории и технике сценария, составленной Н. Зархи для студентов ГИКа, в разделе «Экранизация» сказано: «Обязательно не только формальное выполнение задания „экранизация”, но и анализ романа и сценария с точки зрения его идеологической и художественной ценности». Слова иным могут показаться трюизмом. Однако, если руководствоваться их простым и ясным смыслом — меньше будет неудачных экранизаций, возникающих случайно, вне современной ценности литературного произведения и значения его для самого автора экранизации.
Для исследования путей развития кино наиболее интересен раздел книги Зархи «Эпика», объясняющий название «кинематургия».
«Драматургическое построение киносценария не является ни единственным, ни исчерпывающим систему развертывания тематических элементов фильмы, — пишет Зархи. — Наряду с методами драматургическими кинематографическое произведение применяет и методы повествовательные, в кинематографической модификации принимающие характер методов демонстрационных (показывающих, а не рассказывающих, повествующих).
Драматические законы неизбежно и закономерно родились из того, что определило драму как произведение, рассчитанное на театр, и его, театра, возможности учитывающее и использующее. Применение драматических законов в кинематографии стало возможно именно в силу того, что кино как искусство, изображающее процесс действия, тем самым в какой-то степени родственно искусству театра.
Родственно, но не равно. В отличие от театра кино оперирует иным материалом, иначе организует его»[21].
Зархи объясняет причину применения драматургических законов в кино как в искусстве, в какой-то мере родственном театру. Мы знаем, что эта мера с годами увеличивается, и в теории еще больше, чем в практике. Выводя законы кинодраматургии, исследователи все чаще и чаще обращаются к законам театральной драмы. Даже в прозе, процесс сближения с которой с особенной наглядностью проявился в кинематографе последних лет, нередко ищут одно только драматическое начало.
Повествовательное начало в кино Зархи ставит рядом с драматургическим: «Наряду с формами действия, формами, требующими изображения действия, кинематографическое произведение изобилует формами повествовательными, в кинематографическом выражении принимающими форму процессов»[22].
Постепенные процессы и мгновенный, резко обусловленный драматический переворот — разные способы рассказа о человеке, меняющемся под действием жизненных обстоятельств. Путь драматической обусловленности был для кино более доступен и прост. Характерное же для литературы проникновение в глубь процессов, совершающихся постепенно, для постороннего глаза почти незаметно, для кинематографа долгие годы являлось неодолимой трудностью. Сегодня киноискусство овладело возможностями, которые ранее признавались монополией литературы. Зархи первым из теоретиков то осторожно, предположительно, то ясно и определенно говорил о существовании в кино другого начала, не ограниченного тем, что объединяется словом «драматургия».
Интересно, как Зархи определяет специфику драматичности. Он связывает ее со степенью обусловленности в поведении героев.
«Для драмы характерна ограниченность промежутка времени, в котором укладываются все ее события и органическое сцепление событий, непосредственно друг к другу примыкающих и друг из друга проистекающих.
Роман гораздо емче. Он обширнее по количеству своих мотивов, он оперирует большими промежутками времени, его события менее драматичны, т. е. менее обусловлены»[23].
Эту обусловленность Зархи кладет в основу схемы сценарного действия, набросанной в статье «Драматургические основы киносценария». Четкое, ничем не отвлеченное стремление героя (группы героев), наталкиваясь на столь же прямо выраженное противодействие (злодей), образует драматическое действие. Принцип драматизации «Матери» сравнительно с горьковской повестью как раз и основан на усилении обусловленности событий в сценарии. Заблуждение матери приводит ее к невольному предательству, прямым следствием которого является арест сына. Социальная значимость героев в сценарии концентрируется опять же способом прямой обусловленности их поступков. Так, отец Павла становится прямым орудием врагов, темной силой, непосредственно действующей против сына.
Драматический принцип, прочно взаимосвязывающий все происходящее, для кинематографа наглядный и выразительный, в то же время менее свободен и не всегда достаточно емок. И Зархи впоследствии допускает отступление от этого принципа. «В то время, как в драме, однажды начавшись, драматический процесс неудержимо стремится вперед, в фильме возможны различные временные сдвиги, перестановки. Она может перебрасывать действие в самые различные планы и по месту и по времени, по связи в единое драматическое действие — вести развитие этих не скольких самостоятельных параллельных интриг независимо друг от друга. С тем, чтобы только в какой-то, иногда последний момент связать их воедино»[24].
Можно предположить, что решение вопроса об увеличении емкости киноискусства Зархи видел в развитии именно повествовательного принципа сценарной организации материала.
Если в начале своей книги Зархи неоднократно говорит о необходимости подчинения всего происходящего единому действию и советует отбрасывать все отвлекающее, не связанное с развитием этого основного действия, то далее он более внимательно приглядывается к «боковым» элементам экранного повествования.
«Фильма может надолго задержать внимание зрителя на мотивах чисто сюжетных, а не фабульных, увлекая какими-нибудь специфически кинематографическими ударными моментами. Будут ли то моменты углубленного или развернутого бытописания, или просто пейзажные, себе довлеющие снимки, или подробная разработка интересных пластических деталей, или демонстрация каким-нибудь кинетическим или даже оптическим — операторским феноменом»[25].
Если в сохранившейся в архиве Зархи лекции, прочитанной на кинокурсах имени Б. Чайковского в марте 1926 г., он излагает как основополагающие для сценария законы классической театральной драматургии, с ее прямыми, наглядными связями и прочным взаимоподчинением всех частей, то дальше он допускает все больше и больше отклонений от норм этой драматургии.
Признавая драматический принцип главным в кинодраматургии, Зархи на протяжении многих лет изучает и стремится использовать в кино разнообразие принципов прозаической литературы, более широко и многогранно исследующей человека.
Значение того, что Зархи называет эпикой, он признает не только для кинопроизведений, написанных по законам литературы, но видит также и внутри самого драматического вида сценариев.
Разговор о драматическом или эпическом начале в кино связан с вопросом о характере сценарного сюжета.
Каждый новый этап кинематографа, каждый шаг, приближающий экран к жизни, сопровождался пересмотром способов организации материала и в первую очередь сюжетных норм.
«Когда-то был изобретен способ, соединяющий смысловые куски судьбой одного героя. Но это не единственный способ. И это только способ, а не норма». Эти слова В. Шкловского свидетельствуют о поисках новых, расширяющих охват жизненного материала приемов сюжетной организации, которые происходили в искусстве 20-х годов.
В кино эти поиски реализовались в драматургии С. Эйзенштейна, в работе Д. Вертова в области документального кино. Яростные споры о сценарной форме нередко выливались в то время в отрицание сюжета вообще.
Ориентация на жизненный факт, на жизнь, захваченную «врасплох», сопровождалась, в частности у Вертова, отрицанием художественного вымысла и фабулы. Но фильмы Вертова не были и не могли быть бессюжетны. Он тщательно отбирал и организовывал выводимые на экран жизненные факты. «,,Хлеб киноправды“ такая же условность, как сапог, пожираемый Чаплиным в „Золотой лихорадке»[26],— писал И. Оренбург, определяя работу Вертова как сложный и мучительный лабораторный анализ.
К началу 30-х годов, когда кинематограф, создав шедевры обобщенно-поэтического отражения революции, все больше начинал проявлять интерес к отдельно взятым людям, представителям народной массы, проблема героя в кино, а с ней проблема киносюжета возникает с новой остротой.
Формирование личности под влиянием общества становится главным объектом внимания в киноискусстве 30-х годов. Поиски сценарной формы, позволяющей проследить историю личности, обусловленную ее социальной принадлежностью, были трудными. Стремление к синтезу общего и частного в характере героя не всегда увенчивалось успехом. Порой оно подменялось прямолинейным схематизмом, демонстрацией лишь наиболее общих процессов, определяющих человеческие биографии. «Социальное представительство» персонажей приводило часто к конструкциям, о которых однажды иронически сказал С. Эйзенштейн: «...Если сейчас сценаристу заказывают показ войны с семи точек зрения, то он должен изобрести семью, в которой бы было семь братьев»[27]. Речь, как видим, идет о крайней степени драматической обусловленности в сюжете, до предела стянутом в драматическом узле.
Зархи, драматургия которого, в отличие от драматургии С. Эйзенштейна, была построена на отражении событий не в массе, а в личной судьбе героя, был всегда сторонником прямой сюжетности. Он исходил из преобладания драматического, т. е. предельно обусловленного способа организации материала. Однако в практике, а еще больше в теории он стремился сочетать этот драматический принцип с эпическим началом прозы. Драматизация горьковской повести сочеталась с прозаическими способами характеристики, а также с принципами поэтическо-романтической литературы, нашедшей свое наиболее яркое выражение в фильмах так называемого «монтажного кино».
Традиция эпически-повествовательной литературы еще более наглядно проявляется в «Конце Санкт-Петербурга». Прозрение героя, рост его революционного сознания происходит постепенно, под влиянием многих обстоятельств и фактов окружающей его и широко показанной в фильме жизни. Оно менее прямо, менее обусловлено тем или иным единственным поступком или событием. Прозаическое начало «Конца Санкт-Петербурга» особенно ясно прослеживается, если обратиться к ранним вариантам сценария.
На широком фоне общественной жизни мыслилось сопоставление историй представителей разных социальных лагерей. Параллельно с историей Парня развертывалось повествование о любви молодой девушки и поручика, невозможной в атмосфере лжи и продажности буржуазного Санкт-Петербурга. «Видение огромного мира через человека» — основной принцип творчества Зархи — заставляло его искать возможности сочетания широко показанной среды, многими своими элементами прямо и косвенно влияющей на личность, с личной историей героя, его индивидуальной судьбой. Отвечая на вопрос, зачем в «Конце Санкт-Петербурга» такие события, как война, стачка ит.д., Зархи говорит: «Эти события интересуют меня не сами по себе, а лишь постольку, поскольку они раскрывают моих героев, позволяют проверить их на этих событиях. Для меня основным является раскрытие образа, обнаружение подлинного существа человека, создание перелома в нем, его переход — путем скачка — в новое качество, иногда усиление реакций человека или, так сказать, „проявление“ его. Был человек пассивным. Заснятая, но не проявленная пленка. Но вот случилось огромное событие — „проявитель“, и человек брошен в этот „проявитель“ — в большие события, в войну, революцию, и тогда резко обнаруживаются все его качества, которые раньше были невидимы для глаза...»[28].
Этот принцип стал впоследствии основополагающим для советской кинодраматургии. Особенно ясно проявился он в 30-е годы. Общественная значительность событий, социальная определенность героев, роль и место их в событиях — вот основные черты произведений советского искусства. Зархи был типичнейшим выразителем этого принципа. Но выступая сторонником такого построения сценария, в центре которого была бы история героя, история формирования его характера и определения его места в обществе, Зархи допускал возможность сюжетных построений другого типа. В речи на съезде писателей он заявляет:
«В силу своеобразия киноискусства сюжет в фильме играет более действенную роль, чем в литературе и даже драматургии. Овладеть искусством сюжета — наша обязанность... Прав зритель и право наше руководство, когда они постоянно твердят нам об этом.
Однако, мне кажется, не правы те товарищи, которые, исходя из этого верного положения, делают вывод, что сюжет декретирован как нечто общеобязательное, как единственный композиционный принцип для всей кинематографии.
Достоевский строил свои произведения на канонизации бульварного уголовного сюжета.
Гоголь строил «Мертвые души» как обозрение, но ведь никому никогда не придет в голову упрекать в этом Гоголя.
Не требуем же мы от «Аэрограда» Довженко сюжетности, когда весь строй образов этого произведения иной, держится на ином и работает по-иному.
Мы должны требовать от наших художников высокого мастерства, органичности избранной ими формы, ее законченности, доходчивости, высокой культуры и блеска, но не заниматься регламентацией того, как они будут это делать»[29].
Эти слова Зархи звучат все так же актуально. Обрушиваясь на тот или иной фильм как на формалистический за одну лишь сложность его построения, некоторые критики отбрасывают задачи, которые ставил художник, а заодно и содержание фильма. Борцы с формализмом, они сами впадают в формализм, выражающийся в пренебрежении к замыслу, к идейному содержанию произведения и в преувеличенном внимании к его форме.
Следуя своим традициям — а деятельность партийного художника-реалиста Зархи является выражением традиций советского киноискусства, постоянно ищущего и открывающего новые глубины воплощения реальной жизни на экране, — мы должны уметь отличать беспочвенный модернизм от подлинного новаторства, продиктованного новым содержанием и новыми, более сложными задачами, стоящими сегодня перед советским искусством.
Исследуя кинематографический сюжет, Зархи высказывает соображения о его двойственном характере. Показ действия, считает он, определяет драматическое начало в сюжете. «В полном соответствии с законами драматур гии кинофильм развертывает свое действие на основе изображения процессов столкновения воль и характеров. Процесс действия кинофильма — система действий, поступков, определенных волевыми усилиями ведущих персонажей, его героев.
Таким образом, кинематографические коллизии — по преимуществу драматические...»[30],— пишет он в «Кинематургии».
Однако, утверждает Зархи, пафос кино не только в его драматике. Эпос потрясает не меньше, расширяет границы его возможностей и определяет иные, отличные от драматургии приемы кинематографического изображения.
Подробно исследуя драматические формы развития действия в сценарии, Зархи по отношению к нетеатральным принципам чаще всего ограничивается общими рассуждениями, теоретическими выводами. Практика дает ему меньше пищи для конкретного анализа. Между тем именно эти общие рассуждения представляют для нас особенную ценность, ибо они имеют прямое отношение к сегодняшнему кинематографу. Как теоретик Зархи сумел шагнуть за пределы художественной практики своего времени и увидел пути, по которым кинематограф еще только собирался сделать свои первые шаги.
И если в начале своей теоретической работы Зархи считал нереальной попытку создания в кино психологически сложных характеров, то в последних частях «Кинематургии» мы читаем такие строки: «Кино одинаково потрясает зрителя и своим искусством обнаружения сокровенных процессов бытия, разоблачая перед ним жизнь малого мира, микрокосма, лицо вещей, и искусством проникновения и познания сложной биографии душевного процесса, воплощенного в его человеческом материале»[31].
Кинематограф очень изменился со времени Зархи. Но именно к его сегодняшнему дню обращены слова Зархи о потрясении зрителя искусством показа душевного про цесса. «Бешеная зависть» к литературе, мучившая Зархи, как и других современных ему художников кино, исчезает, чтобы уступить место еще большей зависти к полноте и многообразию самой жизни. Кино стало самим собой, искусством, которое обрело свои собственные способы обращения к действительности.
Много шагов сделало кино на вечном пути искусства к жизни. Увеличивается мера емкости экрана в выражении реальной жизни с ее подлинными соотношениями сложности и простоты, случайности и закономерности, общего и частного. Деятельность замечательного художника и теоретика кино Натана Абрамовича Зархи говорит нам не только о традициях развития реализма в советском кино искусстве, но и подтверждает то новое, что определяет сегодня его следующую ступень.
Белова Л. Н. А. Зархи — теоретик кинодраматургии // Вопросы киноискусства. М., 1964. Вып. 8. С. 299-329.
Примечания
- ^ Цитируется по тексту неопубликованной статьи М. Живова о творчестве Н.А. Зархи. ЦГАЛИ, ф. 2003, оп. 1, ед. хр. 97.
- ^ Б. Балаш. Видимый человек. М., 1925, стр. 31.
- ^ Сб. «Я. Протазанов». М., 1937, стр. 230.
- ^ И. Эренбург. Материализация фантастики. М.–Л., изд. «Кинопечать», 1927, стр. 17.
- ^ Сергей Эйзенштейн. Избранные произведения в шести томах, т. II. М., «Искусство», 1964, стр. 298.
- ^ Там же.
- ^ Н. Анощенко. Общий курс кинематографии, т. III. М., 1930, стр. 83.
- ^ Н. Зархи. Решенный спор. «Литературная газета», 15 января 1935 г.
- ^ Н. Зархи. Решенный спор. «Литературная газета», 15 января 1935 г.
- ^ Н. Зархи. Почему я перешел из кино в театр. ЦГАЛИ, ф. 2003, оп. 1, ед. хр. 84.
- ^ «Первый Всесоюзный съезд советских писателей». Стенографический отчет. М., 1934, стр. 464.
- ^ Н. Зархи. Кинематургия. ЦГАЛИ, ф. 2003, оп. 1, ед. хр. 92.
- ^ Там же.
- ^ Н.А. Зархи. О теории и практике звукового сценария. Сб. «Из истории кино», вып. 3. М., 1960, стр. 20.
- ^ Сб. «Из истории кино», вып. 3, стр. 11.
- ^ Н. Зархи. ЦГАЛИ, ф. 2003, од. 1, ед. хр. 27.
- ^ Сб. «Из истории кино», вып. 3, стр. 15.
- ^ ЦГАЛИ, ф. 2003, он. 1, ед. хр. 84.
- ^ «Литературная газета», 15 января 1935 г.
- ^ Н. Зархи. Решенный спор. «Литературная газета», 15 января 1935 г.
- ^ Н. 3 а р х и. Кинематургия. ЦГАЛИ, ф. 2003, on. 1, ед. хр. 93.
- ^ Там же.
- ^ Н. З а р х и . Кинематургия. ЦГАЛИ, ф. 2003, on. 1, ед. хр. 93.
- ^ Там же.
- ^ Н. З а р х и . Кинематургия. ЦГАЛИ, ф. 2003, oп. 1, ед. хр. 93.
- ^ И. Э р е н б у р г. Материализация фантастики. М.— Л., изд. «Кинопечать», 1927, стр. 17.
- ^ В. Шк л о в с к и й. Сергей Эйзенштейн и непгровая филь ма. «Новый ЛЕФ», 1927, No 4, стр. 35.
- ^ Сб. «Как мы работаем над киносценарием». М., 1930, стр. 91.
- ^ «Первый Всесоюзный съезд советских писателей», стр. 466.
- ^ Н. 3 а р х и. Кинематургия. ЦГАЛИ, ф. 2003, on. 1, ед. хр. 93.
- ^ Там же.