Не сказав о том, что он пользовался невероятной славой народной, о нем говорить невозможно. Тут все связано с людьми, перед которыми неожиданно вдруг появился Евгений Павлович Леонов. Или... Винни Пух. Мы были на гастролях, по-моему, в Саратове. И я помню — мы шли с ним по улице на какой-то концерт. Было жаркое лето. Все шли взопревшие. И когда они его видели, народ на тротуарах останавливался. То есть тротуары становились статичными. И я помню — остановился трамвай! Мы шли и параллельно ехал трамвай. И вдруг трамвай встал. Не на остановке. И все пассажиры в открытые окна вылезали и кричали: «Леонов! Леонов! Леонов! Леонов!!!» Евгений Павлович шел потихонечку и так же потихонечку за ним двинулся трамвай. Мы повернули за угол, и как не случилось катастрофы — неизвестно: у вагоновожатой явно было намерение поехать за ним, независимо от того, есть рельсы или нет.

Популярность, слава его действительно была народной, независимой от слоев общества, чинов и званий.
На гастролях мне позвонил мой товарищ, который попал в... очень неприятную ситуацию, одним словом, в милицию. «Вытащить» его никто не может! Леонов смог. Его любили все! И вот он встал рано утром — в семь часов, и вышел из гостиницы. Перед ним останавливались все машины! С просьбой разрешить довезти его! Не он просил, они спорили, оспаривали право везти Леонова. Приехали мы в эту милицию. Открыв дверь, пошли по коридору — все дежурные по пути вставали по стойке «смирно». Поднялись в комнату дежурного милиционера (он был не то майор, не то подполковник) и тут... Когда вошел Евгений Павлович — он встал из-за стола по стойке «смирно», сделал два шага четких, армейских к нему, вскинул руку под козырек и отрапортовал: «Дежурный такой-то... приветствует народного артиста Леонова Евгения Павловича в N-ском отделении милиции!» И пока Леонов не сказал (шутя, конечно): «Вольно, вольно!» — тот так и стоял, вытянувшись в струнку.
Он был очень внимательный человек. Конечно, как любой актер, и он был эгоист — я имею в виду актерский эгоизм, желание всегда быть первым на сцене. Но ведь иначе и быть не могло, потому что публика всегда перемещала круг внимания главным образом в его сторону.
Мы играли спектакль «Оптимистическая трагедия». У меня там была небольшая роль белого офицера, который встречается с Вожаком и тот приказывает его расстрелять. А Леонов был так колоритен в роли Вожака, так прекрасен... У меня роль маленькая, негромкая по тону своему, и он так меня своими «красками» забил — и шуршащей газетой, и брякающими кружкой и миской (он «по сцене» ел и пил) — все это шуршало, стучало, гремело и я... никак не мог прорваться. Нет. На премьере все было нормально, А потом он так разошелся и так смешно и ярко все это делал, что вроде бы меня рядом и не было. Я подошел к нему: «Евгеша, а меня ведь не было на сцене».— «Как?! Я же с тобой был!» — «Вы-то были. А вот что я был — это вам казалось. Вы так меня своими штучками-дрючками затерли в сторону!» — «Саша, извини, пожалуйста, Да-да, да-да. Я все понял. Конечно, ну конечно»,— и потом уже очень был внимателен в этой сцене. Что для артиста — уникально. Но он всегда шел навстречу партнеру. Хотя все равно не отдавал своего до конца!
Когда любой актер находился рядом с ним на сцене, он одновременно как бы становился и лучше рядом с ним, заметнее, и в то же время для зрителя — оставался в тени. Леонов был очень колоритной фигурой — и театральной и человеческой. Сам по себе он был любопытен. Он просто мог выйти на сцену и уже ничего не делать — просто перемещать предметы с одного места на другое и все бы смеялись, улыбались и наблюдали бы за ним.
Он был живой, и поэтому ничего не проходило мимо него.
Он все знал как актер. Он делал вид, что он ничего не знает. Но у меня было такое ощущение, что перед тем, как выйти на сцену, он всячески старается забыть свой текст. Как бы забыть. Он должен был каждый раз этот текст заново «родить» на сцене. У него всегда с собой под мышкой была роль. Год ли спектакль идет, два года, три года — все равно он всегда при себе держал эти истрепанные листки. Может, он там что-то отмечал, может, это такое суеверие было или он себя обманывал, что он роль до сих пор держит и если что-то забудет, то сможет повторить. Он всегда путал все слова — специально — для того, чтобы они были живыми, переставлял их, особенно во время репетиций. Это была фраза, выстраданная не автором, а артистом. И пока он к ней подбирался — он ее переделывал и переделывал. В результате на премьеру он, конечно, выходил с авторским текстом. Но у него как будто была такая игра с самим собой: я ничего не знаю и только вот сейчас, сию секунду я что-то узнаю и сейчас, сию секунду я действую.
Его отсутствие в театре очень ощущается. Даже если актер такого класса, как он, мало играет, а просто он есть в театре — живет, присутствует, то есть мы знаем, что он с нами — это подсознательно существует для всех как «мерило», та самая мера высоты, которую взял театр. И когда уходит такой артист — театр меняется. Нет, «Ленком» не стал другим театром (как, скажем, Сатира после смерти Миронова и Папанова). Нет. Но все-таки есть роли в нашем репертуаре, которые должны были быть сыграны им, а играются сегодня другими.
Его очень любили. Все хотели его видеть, трогать, общаться. И все равно он был одинок. Он был — сам. Чаще грустный, чем веселый. Но об этом все говорят...
Збруев Александр. «Евгеша». //Театральная жизнь, 1995, №4, с. 20 (воспоминания об артисте)