Талантливый человек талантлив во всем. Мысль, конечно, банальная, но жизнь в который раз убеждает — верная. Юрий Богатырев был талантливым актером и талантливым художником. Слава богу, и то, и другое мы узнали и сказали о нем при жизни. Хотя, возможно, и недостаточно внятно. Класс актерского мастерства за ним признавали все. Даже те, кому не нравились его спектакли и фильмы. У него были хорошие поручители — Никита Михалков и Илья Авербах. Его картины тоже, кажется, нравились всем. Благодаря телевидению мы несколько раз их увидели. Их с гордостью демонстрировали и его друзья.
По-моему, он не обделил вниманием ни одного человека, с которым работал. Был щедр и независтлив. Легко увлекался, умел любить чужой талант и отдавать дань восхищения — даже рисуя едкие шаржи. Не правы были те, кто умилялся этому хобби. Это была просто «другая жизнь», слишком серьезная, чтобы отдавать ей только свободное время. Он сам говорил об этом так: «Чем больше я работаю, тем больше рисую». По его картинам можно судить и о масштабе его дарования — актера, художника, человека, и о количестве им сыгранного.
Он был популярен. Его, наверное, узнавали на улице. Но к восторгам и поклонению публики он не располагал. Был отчужден от почитателей таланта, слишком робок и неэффектен для толпы обожателей. Был просто талантлив. «Если артист постоянно занят, значит, он нужен. Только иногда меня беспокоит: как бы при своей занятости не пропустил что-то важное, не стал работать формально, механически. Я далек от быта, бытовых проблем. Домашняя неустроенность меня не очень раздражает. Люблю телевизор, особенно документальные передачи и учебные программы. Люблю собираться с друзьями, хотя по натуре я скорее замкнутый человек. Правда, с возрастом стал легче сходиться С людьми. И все равно, оставшись наедине с собой или в компании с друзьями, размышляешь об искусстве — о кино, театре, живописи. О своей профессии. Актер должен все время думать: «Зачем я играю эту роль? Для чего?» — считал Богатырев.
Он не играл героев без страха и упрека. Он не играл королей, он играл их окружение. Был чаще на вторых планах и ходил, как правило, во вторых героях. Его герои — «герои, не похожие на меня», как он их называл,— были не похожи и друг на друга, при встрече они б, возможно, не подали друг другу руки. Каждый раз казалось, актер изменяет себе, но он убеждал, что оставался себе верен. «Актер не имеет права в каждой роли являть только свою личность, какая бы она ни была глубокая и неповторимая. Нельзя все время играть „самого себя в предлагаемых обстоятельствах“. Актер должен сознавать образ. Мне хочется играть сегодня так, а завтра — совсем по-иному». И он играл, как хотел. Циника Марка из «Вечно живых» и убежденного идеалиста Шилова в первом советском вестерне Н. Михалкова, фрачного красавца
Максакова в «Рабе любви» и нелепого, мешковатого, наделенного редким талантом верности Филиппка из «Объяснения в любви», «инфантильного, краснобайствующего бездельника», «дурандаса» Сержа Войницева из «Неоконченной пьесы для механического пианино» и энергичного Штольца, который «был бодр телом, потому что был бодр умом», своего самого «розового» героя Андрея Львова из «Открытой книги» и Клеанта из «Тартюфа», человека, который из всего «делал дело» и не делал дела.
Он никогда не играл себя. И довольно часто играл не то, что хотелось бы. Сыграл Шилова — хотел сыграть Лемке. Сыграл Войницева — мечтал о Платонове. Должен был играть Потоцкого, а сыграл Максакова. Хотел сыграть Дмитрия Львова, сыграл Андрея. Был социально и психологически точен в Саяпине из «Утиной охоты», а мог бы с тем же успехом попробовать сыграть Диму-официанта. Его трагически рефлексирующего Алексея Турбина сравнивали с Хлудовым—Дворжецким, а с кем бы могли сравнить его Лариосика?.. Почти не меняя лица, он мог преобразиться в жалкого тургеневского Нахлебника. А мог, до неузнаваемости изменившись, предстать в галерее героев-монстров Салтыкова-Щедрина. Воспитанный в традициях вахтанговской школы, он придавал большое значение форме, перевоплощению, резкой характерности, острой комедийности. Вспомните его Тасика из «Родни», Кшипшицюльского из «Балалайкина», Губернатора из «Очей черных».
И тем не менее себя он сыграл. Сыграл в своих картинах. Написанных маслом, гуашью, пером. Посвященных театру, цирку, любимой литературе, друзьям. Сколько лукавой печали в его «Арбатских старушках». Сколько иронической нежности в его театральных портретах — для каждого свой фон, свои краски, своя техника. Богу — богово, кесарю — кесарево. Татьяне Догилевой — от Кустодиева, Наталье Гундаревой — от Ренуара, Андрею Миронову — от Байрона. И всем — от Юрия Богатырева. Сколько изящества, очарования и режиссерской определенности в его фантазиях на чеховские темы: в том, как сидит на рояле Ирина; как замер и съежился Петя на фоне прикнопленного тетрадного листа; как уронил газету Андрей, приняв на колени свою Наташу-валькирию; как неудобно замерли, сцепили руки Маша с Вершининым, боясь потревожить кулыгинский сон, боясь разбить жизнь жены и двух дёвочек, отразившихся в зеркальном овале. Трим-там-там. Семейный портрет в интерьере.
Мы снимали эти слайды накануне открытия его персональной выставки в музее Ермоловой. Он сам их и отбирал. А несколько дней спустя — как гром среди ясного неба — мы узнали, что его не стало. «Даром — только смерть»,— говорил один из его героев. Ему шел 42 год. А на ум лезла одна банальность: смерть выбирает лучших.
Н. Казьмина. Свой среди чужих, чужой среди своих. Театр, 1989, №5