Нарицательное «князь Мышкин двадцатых годов» прикипело к Федору Никитину не потому, что он играл лишь интеллигентов вроде Вадьки из фильма «Катька — Бумажный ранет» — на экране он был и мастеровым, и солдатом... Смысл диковинного амплуа тоньше и шире.
Невольная пикантность киноцикла Эрмлера в том, что в центре лент о советских буднях — герои Никитина, сформированные... старой Россией и являющиеся здесь самыми нравственными персонажами.
Им явно надлежало быть «лакмусовой бумажкой», проявляющей превосходство нового строя. Для режиссера оно столь очевидно, что ему просто стыдно не предоставить фору заведомо ущербной стороне: на фоне советского быта должен появиться лучший посланец старого мира — чтобы признать конечную правоту нового. Бывший чекист обратился к своей тайной страсти — Достоевскому: в опыте замерцала тень князя, задуманного писателем как человеческий идеал. Для явления изумленному миру — в романе такому герою нужна долгая отлучка: Мышкин лечился на чужбине. Сходная «консервация» нужна и героям Никитина.
Если «неотмирность» Вадьки еще как-то объясняется его затянувшейся деклассированностью, то сапожнику Кирику и унтеру Филимонову приискиваются вообще клинические мотивировки: один — глухонемой, другой контуженный, утративший память еще с... мировой войны (!). Калечность получается условием и гарантией сохранения нравственной чистоты. И немудрено: в цикле Эрмлера такие фигуры, как гроза Лиговки Семка Жгут, как комсомолец Андрей, подбивающий блатных изнасиловать забеременевшую возлюбленную, как «культработник» из новой номенклатуры, прилизанный иезуит, — куда страшнее бывшего фабриканта, пред которым преклоняет колени унтер Филимонов, намыкавшийся в Ленинграде. «Рембрандтовский» мотив вводился сюда иронически — ныне взмывает к своему возвышенному истоку: герой Никитина, как большое затравленное дитя, готов зарыться лицом хоть в колени былого угнетателя, лишь бы его глаза, полные слез, не видели такого настоящего...
Ковалов О. Обломок империи // Сеанс. 1993. № 8.