Вика Смирнова: Вы играете актера Евлахова, который, в свою очередь, играет Плотникова. С одной стороны понятно, почему именно Плотникова. Тут все сложилось: и парадоксальное внешнее сходство, и то странное чувство оцепенения, которое оба переживают в момент, когда один отказывается стрелять в другого. Однако есть ли иные, может быть, столь же интимные обстоятельства, по которым Плотников так интересен Евлахову? Может быть его дневники, его проза?
Максим Суханов: Все же в первую очередь, здесь срабатывает прелесть драматургии. Все эти жизненные обстоятельства, которые возникают и убеждают его стать Плотниковым. И конечно, черты самого Евлахова, связанные с желанием разрушения. Когда он решается на подобный эксперимент, он и от одного из своих «я» отталкивается. Чисто по Фрейду — сначала строит, а потом разрушает.
Ну и потом он же талантливый актер и он верит в то, что евреиновский метод «двойного театра» — единственное возможное направление, в котором современный ему театр должен развиваться. Это, я думаю, главное. А дальше мы уже можем говорить и о прозе, которая его пронимает, и о возможности прожить жизнь по-новому, в совершенно других обстоятельствах, внутри всей этой смуты, революции, поставившей все с ног на голову. Я для себя это так формулирую.
Разумеется, как талантливый человек Евлахов будет искать полярность собственному существованию. Полярность в мысли и в чувстве. Ему нужно, чтобы между этими полярностями возникало... Не хочется называть это драйвом... Скорее, тремоло. Как результат перехода в какую-то совершенно неведомую и страшноватую, но другую реальность.
В. С.: Поначалу читая сценарий, видишь, как много там от Платонова. К примеру, вот это: «Командиру, представлялось, что кто-то роет и пробирается в его покой, под землю. И будто матери его рука трогает его за лицо. А это девочка в холстяной рубахе, став на коленки, быстро-быстро откидывала руками снег, доставая из него голову и плечи командира, приговаривая: Дяденька, дяденька, я девочка Верка, двенадцати лет, вставай, тебя убили...».
С другой стороны, в нем есть много от автора «Преступления и наказания». Ведь у Платонова нет роли, или субъекта, который кого-то может сыграть. А у Достоевского все живут на сцене собственного воображения. Там всегда есть «я» и «не я». Граница. И страшный соблазн ее перейти. Для Вас чего там больше?
М. С.: Для меня, к сожалению, или, к счастью, есть воспоминания о прочитанном и есть мотивации. Ведь внутри каждого человека существует множество «я», и когда спрашивают «ну и где же ты во всем этом?», ты оказываешься одновременно везде. И нет одного единственного, иерархического меня, которое над всем этим главенствует.
<...>
В. С.: Значит, он не только хочет прожить чужую жизнь, но и умереть как Плотников. То есть буквально прожить и его смерть тоже?
М. С.: Я не думаю, что он идет на это, с уверенностью, что дальше — смерть. Он просто не знает об этом.
В. С.: Не знает или не отдает себе отчета?
М. С.: Скорее, второе. И потом, если представить, что дальше будет не смерть, а покой, его это тоже не удовлетворит. Ведь разрушая свою прошлую жизнь, Евлахов будет пытаться создать что-то новое, и так до бесконечности.
В. С.: Роль как естественное человеческое состояние.
М. С.: Да. Я думаю, у многих людей этот алгоритм в жизни присутствует, только в той или иной мере. Тут важны дозировки.
В. С.: У вашего персонажа — в силу того, что он актер — эти дозировки предельные. Он проходит все стадии от катарсиса к опустошению и обратно?
М. С.: Как-то так. Ведь в творчестве нет состояния благости, как только она забрезжит на горизонте, приходит стагнация. Сильнейшая. Поэтому люди искусства — одиночки по химии, и их естественное состояние — это движение от создания к разрушению, по внутренним ущельям самого себя.
<...>
Смирнова В. Две жизни в искусстве // Искусство кино. 03.02.2012