— Где я родился, пожалуй, неинтересно, а вот где учился, и главное, у кого... Хотя... К сожалению, мамы моей уже нет в живых, но я могу рассказать интересную подробность, связанную с моим рождением. Я долго никак не мог понять, почему покойная жена Аркадия Исааковича Райкина относилась ко мне с особенной нежностью. Когда она приезжала, например, в Дом ветеранов кино, где мы жили, то всегда привозила лично мне пирожки и всякие другие вкусные вещи. Потом выяснилась такая деталь: ее мама была акушеркой и принимала у моей мамы все роды, моих обеих сестер и меня. Было это в Ромнах. А с Аркадием Исааковичем мы познакомились на премьере «Идиота». Он посмотрел на меня и спросил: «Откуда это ископаемое?» Имелась в виду моя музыка. Тут я цепляюсь за слово «музыка»: — Как вы начали заниматься? И как проявилась ваша музыкальность, пели песенки? Танцевали? Как? Шварц улыбается и рассказывает смешную историю. Старшие сестры занимались музыкой. Шестилетний брат постоянно им мешал и надоедал. И одна из сестер отвела его в Дом художественного воспитания детей, чтобы хоть чем-то занять. Она сидела в коридоре, когда из комнаты, где прослушивали детей, выбежала женщина и спросила: «Кто привел этого мальчика?» Оказалось, что вместо песенки, которую надо было спеть, мальчик сыграл на слух часть из «Лунной сонаты» Бетховена. Ее в то время разучивала сестра. Я слушаю, а он смотрит через окно во двор и медленно говорит, будто сценарий сочиняет: «Утро. Падает снег. Тоня не может выехать из гаража из-за снега, берет лопату и героически с ним борется...» И тут же, без перехода начинает рассказывать.
«Обычно до консерватории принято заканчивать музыкальное училище или какую-нибудь школу. А я всего этого не прошел. Я в своей жизни занимался на фортепиано пять лет — меня лиши- ли возможности заниматься, так как нас выслали из Ленинграда в тридцать седьмом году. В ссылке, в Киргизии, занимался ком- позицией — это можно, конечно, очень условно назвать уроками композиции — с композитором Фере. Зуд сочинительства был у меня лет с десяти — я ходил по улице и в голове у меня звучала какая-то своя музыка. Владимир Георгиевич Фере, которому я показывал свои пьески, очень мягко и мудро со мной занимался, давая играть такую музыку, на которой я мог бы учиться. Никакой теоретической подготовки для поступления в консерваторию у меня не было. Только мои собственные сочинения...» Так вот откуда эта открытка, стоящая на письменном столе! На ней написано крупным почерком: «Добрый вечер! Просто добрый вечер! Киргизия, Бишкек». И все. Адресовано И.И. Шварцу. Мы долго сидели в тот день, до самой ночи. Он вспоминал, а я слушала. Почему-то он не хотел, чтобы я записывала это на пленку: «Книга-то не обо мне». Я и не записывала. Но забыть эти рассказы невозможно. Тридцать седьмой год. Папа арестован. Маму с детьми отправляют в ссылку в Киргизию. Семьдесят два часа на сборы, по шестнадцать килограммов вещей в одни руки. Приезд на место ссылки. Первое впечатление от окружающих людей — растерянный цыганский табор. Кого тут только не было! И рабочий с Путиловского завода, и бывший тюремный охранник, и граф... Одна комната с нарами на три-четыре семьи. Вот и все. А всего лишь год назад, летом тридцать шестого, тринадцатилетний Шварц играл концерт Шопена в Колонном зале Дома Союзов. Дирижировал Александр Васильевич Гаук, который потом, много лет спустя, будет дирижировать его симфонией. Учитель, профессор Николаев, дал Шварцу с собой в ссылку письмо, в котором просил оказать помощь талантливому ребенку. По тем временам — очень смелый поступок. Киргизия, Фрунзе. Во дворе появляется незнакомая маленькая старушка, которая ищет Шварца — мальчика, играющего на фортепиано. Это Мария Эдуардовна Фере, мать композитора Владимира Фере. Мужа ее, инженера с однозначно вражеской фамилией, расстреляли, а ее отправили в ссылку. Сын приехал к матери вольнонаемным. У них было пианино, и Мария Эдуардовна дала возможность Исааку заниматься музыкой. Туда же, во Фрунзе, была сослана родная сестра Д.Д. Шостаковича, Марья Дмитриевна. Повод, по словам Шварца, был не- вероятный: она когда-то была замужем за каким-то отпрыском барона Фредерикса, потом с ним разошлась и вышла замуж за академика, но пострадала из-за своего первого мужа. «Семья Шостаковичей...» Шварц умолкает, и видно, что он ищет «настоящие» слова. «Это самая благородная семья, которую я когда-либо встречал в своей жизни. Марья Дмитриевна принимала самое деятельное участие в моей судьбе. Когда закончился срок ссылки и я уезжал в Ленинград, она дала мне рекомендательное письмо к Дмитрию Дмитриевичу. Я, конечно, боялся к нему идти. У меня было даже два письма.
Второе — к профессору Борису Александровичу Арапову от замечательной певицы Ольги Николаевны Бутомо-Названовой, тоже ссыльной. Она прославилась тем, что перевезла из Москвы рояль «Бехштейн». Больше у нее ничего не было, но рояль стал событием в нашем мире ссыльных... Она тоже давала мне возможность заниматься на ее «Бехштейне». Должен сказать, что ассимилировались мы там довольно быстро. Очень интересная жизнь была у ссыльных. Интерес заключался в том, что общее горе нас всех объединило: и бедных, и богатых, и знатных, и совсем незнатных, и взрослых, и детей. Когда встречался незнакомый человек, обязательно находился кто-то, кто говорил: «Это из наших». Ссыльных было много. И жизнь была совершенно особой. Мы жили в невероятном убожестве, в маленьких клетушках, саманных домиках, но по вечерам всегда у кого-то собирались. Говорили, играли в разные игры. Вот «Пушкин» — игра, которая для меня была очень хорошей школой, школой познавания героев Пушкина. Интересно было слушать рассказы и воспоминания, ведь там находилось много в высшей степени образованных и интеллигентных людей.
А кроме того — школа. Помню, я учился во второй школе. Мы жили в месте, которое называлось «Дунгановка»,— сейчас, наверное, уже ничего подобного нет,— от слова «дунгане», была такая восточная национальность. Я попал в седьмой класс. У нас был очень хороший директор школы, невероятно толстый. Славился он тем, что мог за вечер вы- пить двадцать семь кружек пива. Мы специально следили за ним в летнем ресторане. В связи с этим он вызывал у нас чувство огромной симпатии и уважения. Кроме того, он тайно симпатизировал сосланным — это отражалось в его улыбках, в его хорошем отношении к нашим ребятам. И в этой школе я имел несчастье влюбиться в девочку, которая была старше меня на два класса и выше меня тоже почти в два раза. Ирочка Царенко. Меня просто потрясли ее красивые ноги. Такой, понимаешь, шибздик, но уже понимал, что такое женские ножки. И промелькнула такая мысль, что никогда не придется мне этими ножками обладать, или целовать их, и... влюбился в нее. А я у них дома занимался музыкой. У них стояло хорошее пианино, отец ее был хирургом, профессором. Так как она училась в девятом классе, а я в седьмом, то я решил сдать экстерном весь восьмой класс, чтобы попасть в девятый.
Представляешь, что такое любовь? Я тогда начал изучать немецкий язык, а поскольку это была любовь, то я до сих пор помню такие слова: Ich weiss nicht, was soll es bedeuten, dass ich so traurig bin, ein Ma3dchen von alten Zeiten kommt mir nicht von dem Gesinn...
— Что-то такое. Видишь, до сих пор помню! Это откуда? Ты знаешь?
— Это «Лорелея», Гейне. — Так, хорошо. Второе: Wer reitet so spa3ht durch Nacht und Wind? Es ist ein Vater mit seinem Kind, er hat...
Забыл! Это я учил, потому что у Ирочки в девятом классе это учили по плану. А в седьмом мы только азбуку разбирали. Представляешь, какой я талантливый был и какая у меня была блистательная память в молодости, блистательная! Сейчас труд- но себе даже представить. Это про любовь. Кстати, а это второе, что это я читал?.. — «Лесной царь» Гете, — говорю я и спрашиваю: — Это все? Про вашу любовь? — Ну нет, это не все. Надо же было как-то объясниться. Я ей давал понять, что я ее люблю, и ты знаешь, она не отвергала мои чувства. Мы занимались музыкой. Ничто так не связывает людей, как музыка, черт бы ее побрал. И так как я играл и был таким мальчиком симпатичным, она мне тоже вроде отвечала каким- то чувством. И первый поцелуй в моей жизни произошел при очень... таких... обстоятельствах. В этот день уезжала Маша в Москву учиться, моя сестра, в университет. И я не пошел ее провожать, потому что Ирочка мне назначила свидание за железной дорогой... И вот мы туда пошли. Помню, как мы сидели там, не цело- вались вначале, и прогудел поезд. Я увидел этот уходящий состав, которым уезжала моя сестра, испытал очень большие угрызения совести и решил, что надо их чем-то компенсировать. Я поцеловал Ирочку. Впервые. И она меня, по-моему, тоже. Это был такой поцелуй, который мне вскружил голову, и я его запомнил на всю оставшуюся жизнь. Это было прекрасно! (Надо было видеть лицо Шварца, слышать его интонации, когда он рассказывал эту историю первой любви. Мы оба едва сдерживали смех. Он смеялся над собственным рассказом, произнося каждое слово преувеличенно медленно и многозначительно, драматизируя не в меру и выдерживая психологические паузы. При этом выразительно поглядывал на меня. Я прыскала, потому что игра его была превосходной. С ним можно было выступать в театре. — О.З.) Но это такая любовь была... как бы тебе сказать... не самая главная. Самое главное чувство возникло у меня позже — и это я хочу отметить в книге. Но позднее. Совсем недавно Ирочка мне прислала письмо, впервые, надо сказать. Написала, что помнит меня. Первая любовь, первые страдания, первая ревность... У меня и дневник есть того времени. Так что уже в седьмом классе я жил насыщенной духовной жизнью.
Ну и конечно — музыка. С музыкой обстояло дело плохо, ведь это была практически деревня. Центром города считался почтамт, И.И. рассказывает... куда все ссыльные приходили встречаться. А еще там стоял громкоговоритель, и только там можно было послушать музыку. Когда в Москве была полночь, во Фрунзе было уже три часа ночи. Я почему об этом говорю: чтобы ты себе представила, как я пешком шел из Дунгановки, а это было довольно далеко, и я шел один ночью только для того, чтобы послушать музыку, классическую или современную. Тогда впервые прозвучал скрипичный концерт Хачатуряна, это был уже, кажется, 38-й год. Первое произведение, которое я там услышал... представь себе: прекрасная лунная летняя ночь на фоне снежных гор, красота неописуемая, и над всем этим плывут необыкновенные звуки скрипичного концерта Мендельсона. Вот так. Тяга к музыке у меня была необыкновенной. Очевидно, по закону сопротивления. Запретный плод всегда сладок. Во мне эта влюбленность в музыку с самого детства была выражена со- вершенно четко. И каждую ночь я ходил к почтамту. Впрочем, я тебе рассказывал, что еще в Ленинграде не спал по ночам и слушал оперы, которые транслировали по радио.
Ко всему человек привыкает, даже к своему горю. Я играл в шашки, и на чемпионате по шашкам занял первое место, стал чемпионом Киргизии, и меня наградили тогда ценным подарком: фотоаппаратом. Тебе не смешно? — А почему мне должно быть смешно? Фотоаппарат как был, так и остался хорошим, ценным подарком. — Так дело ведь было не в ценности подарка, а в том, что я и тогда, и сейчас совершенно не владею этим фантастическим пред- метом. Неважно. Мне это подарили, несмотря на то что я был ссыльным. Потом я участвовал в смотре — тогда были такие мероприятия, назывались они «Смотры юных дарований», и сыграл «Прелюд» Скрябина (я тогда им увлекался). Хорошо сыграл Прелюдию для левой руки и его опус 11, и когда я сыграл, ко мне подбежало не- сколько пожилых людей из комиссии — один из них был дирижер Целиковский Василий Васильевич, главный дирижер киргизского оперного театра, а другой был Власов Владимир Александрович, и местный композитор, тоже по фамилии Шварц, Андрей Андреевич, видимо сосланный.
Из несосланных образованных людей там были только те, кого направляли из Москвы поднимать национальное искусство Киргизии. Они спросили у меня, откуда я, — я ответил, что из Ленинграда, назвал фамилию своего педагога, очень известную фамилию — профессора Леонида Владимировича Николаева, — они все поняли и взяли меня на заметку. Чем больше я старею, тем чаще возвращаюсь туда, в мою юность, и думаю о том, как же было прекрасно это время в ссылке и какой я был счастливый. Хотя со стороны и просто с объективной точки зрения был мальчиком крайне несчастливым. Во-первых, я был такой, знаешь, плевок судьбы: маленький, слабосильный, мечтатель, спортом не увлекался. Фрунзе, маленький город, мы — отщепенцы, вроде вне закона, мама вынуждена каждые десять дней, не имея паспорта, отмечаться в НКВД. Наверное, они думали, что она могла бы сбежать... Мама моя очень много пережила. Потеря любимого мужа, потеря всего, что было с трудом создано, нажито в их жизни. Хотя мы были людьми малообеспеченными, но все же в доме были какие-то красивые вещи, замечательные книги — огромная библиотека... Инструмент, на котором я не хотел играть и был страшно рад, когда его запирали на ключ...
И вот, живя во Фрунзе (а было мне тогда 13–14 лет), я жутко тосковал по Ленинграду, по своим друзьям; я им завидовал, этим мальчикам, которые могут пользоваться всеми благами нашей цивилизации. Тем более, последним аккордом моей жизни в Ленинграде был очень приятный эпизод. В то время, в 37-м году, мы встречали испанских детей. Я был активным посетителем Дворца пионеров. У нас только открылся Дворец пионеров имени товарища Жданова: Дворец пионеров во дворце Александра Третьего. Там шикарные залы были, расписные, мы чувствовали себя, как в сказке. Нас всех великолепно (одинаково) одели — невероятной красоты белые рубашки, красные галстуки, на головах какие-то синие шлемы, и даже ботиночки дали всем новенькие. И говорят, что я был даже очень красивый мальчик. И совершенно не похож на обыкновенного советского ребенка. Мы пошли встречать этих несчастных детей, детей испанских революционеров-интернационалистов, которые там воевали, в Испании. И увидели необыкновенно красивых девочек и мальчиков, и меня тоже приняли за испанца — я был смуглым и черноволосым — и подняли на руки, а я чувствовал себя полным идиотом и все время пытался сказать, что меня-то не надо целовать и обнимать, но меня никто не слышал. В общем, долго я был в таком двусмысленном положении, пока у самого Дворца пионеров дежурный быстренько не опустил меня на землю и не сказал, что это наш. Тот, который меня нес, посмотрел на меня с отвращением и спросил, почему я молчал. Я попробовал ему сказать, что кричал: «Я свой, я свой!», но он мне, очевидно, не поверил.
Потом я принимал участие в съемках фильма «Концерт Бетховена». Нам давали вкусные бутерброды на вокзале, и мы бежали за поездом. Главную роль играл Марк Тайманов, а мы изображали детей, провожающих его — пионера, который едет на конкурс молодых дарований. Потом, уже во Фрунзе, я видел этот фильм и пытался в толпе найти себя. И вот тут, на съемках, я испытал чувство глубокой зависти. Мне стало так завидно, что Марк Тайманов едет в поезде на кон- курс, а я, хотя чувствовал в себе уже какие-то творческие силы и мог уже хорошо играть, — я вынужден стоять на перроне и думать, как это все печально. Папу уже в то время арестовали. Когда мы ходили повидаться с ним в пересыльной тюрьме, то условились, что в определенный час он будет махать платочком из окошка. Так вот, когда я пришел туда — близко ведь не пускали, конечно, но мы издалека могли наблюдать, — смотрю, стоит большая толпа, и из многих окон тюрьмы эти платочки, носовые платочки... Горечь последнего свидания в пересыльной тюрьме, когда нам дали попрощаться с папой. Это ужасно было... я помню, подвели мою бабушку, полуслепую, папину маму, чтобы она тоже могла попрощаться с сыном... Но несмотря на все эти ужасы, я очень тосковал по Ленинграду во Фрунзе. В пятнадцать лет я уже неплохо играл на рояле, а большой конкуренции во Фрунзе не было, и меня пригласили аккомпанировать немым фильмам. Как это ни смешно, эта таперская работа была моим первым опытом слияния музыки и кино. Темная южная ночь, вместо крыши — звездное небо, погода устойчивая, лето. Вдребезги разбитый, старый рояль, на котором я без всякого усиления, конечно, должен был буквально отбарабанить два сеанса. В те времена был специальный подбор музыки для немых фильмов. Например, для любовных фильмов: вальс, потом он переходил в мазурку, потом — в полонез. Обычно играли вальсы Шопена, «Славянские танцы» Дворжака — популярную музыку. А я, глядя на экран, импровизировал, поскольку у меня была тяга к композиции. Уходил, отбив себе все пальцы за три с половиной часа непрерывной игры, зато поднаторел в этом деле прилично, а кроме того, зарабатывал какие-то деньги, чтобы помочь семье. И вот однажды, когда окончился последний сеанс и я, обессиленный, опустил разбитые руки, ко мне подошел какой-то высокий человек и произнес: «Ну, мальчик, ты далеко пойдешь».
Я глянул на него и внутренне вздрогнул — ведь только что я видел его на экране! Это был замечательный актер, красавец Коваль-Самборский. Как оказалось, он был тоже ссыльным и работал в драматическом театре. Великолепный актер! К сожалению, он очень рано ушел из жизни, как и многие другие талантливые актеры, подверженные неистребимой любви к выпивке. Что значила для меня, мальчика, тогда эта встреча!
Я безумно любил кино. Я даже помню первую советскую цветную кинокартину, которую я смотрел в детстве, — она называлась «Груня Карнакова». Как ни странно, эта таперская работа мне очень пригодилась потом. Теперь я это хорошо понимаю. На самом деле, музыку я начал писать давно. Писать — не писать, а мурлыкать. Придумывать, но не записывать. А какие- то произведения начал писать (и записывать) во Фрунзе, когда мне было 15 лет. Тут большую роль, конечно, сыграла моя первая любовь. Мазурки писал Ирочке... Неплохие были вещи по форме. Интересно, что я уже тогда хорошо чувствовал форму. Жизнь наша протекала в трудах. Я учился в школе и давал частные уроки музыки, бегая из одного дома в другой. В одном дворе меня как-то даже страшно покусала собака. Кроме того, я занимался с кружком юных пионеров во Дворце пионеров, если то помещение вообще можно назвать этим словом. Не знаю, что можно было в нем разместить — общественные туалеты разве что... Это были ребята моего же возраста, а я их учил игре на рояле. Одновременно я работал в киргизском Театре оперы и балета, сопровождал балетную труппу — экзерсисы играл. Можешь себе представить, что времени для домашних заданий, для чтения, для занятий музыкой было чрезвычайно мало. Были семьи, где мне разрешали заниматься музыкой. В одном случае это было в трех километрах от моего дома, а во втором — в пяти километрах. Может быть, у кого-то было пианино и ближе, но я не знал этих людей.
Я занимался час-полтора и со страхом ждал, что мне скажут больше не приходить. Такое случалось тоже. Я играл свой старый репертуар, разучивал что-то новое. Занимался совершен- но один, без педагога. Скажем прямо, что весь этот период наложил тяжелый отпечаток на всю мою жизнь в музыкальном смысле. Я значительно отстал в знании музыкальной литературы. Ну что во Фрунзе можно было услышать? Вот тут не могу с благодарностью не вспомнить некоего Кологривова, такой был высокий, симпатичный мужчина, старше нас. Я подозреваю, что он был педофил, тоже из ссыльных. Собирал вокруг себя мальчиков. О нем поговаривали, что он живет со своей сестрой, но может, и врали. А у него была по тем временам очень хорошая коллекция пластинок. И ко мне он очень хорошо относился. Ставил нам Скрябина, новую музыку, Чайковского. Но этого было очень мало. Впрочем, жизнь в ссылке и встречи с интересными людьми, а их было много там, очень раз- вили меня, привили вкус к литературе. В Киргизии я приобщился к музыке, но еще больше — к величайшей русской культуре. С музыкой было сложнее. Я был очень занят — работал в ансамблях, руководил кружками, тратил без- дну времени на чепуху, да еще имел глупость жениться так рано... Я был мальчишкой, когда женился, — мне было 18 лет, а потом имел еще вторую глупость завести ребенка...
И когда я приехал в Ленинград, я очень плохо знал музыку, но хорошо знал литературу и историю. А память у меня была совершенно поразительная. Вот Соня, моя первая жена, могла бы рассказать, как я никогда не готовился к экзаменам по таким предметам, как философия, история партии этой сраной...
Завадовская О. З 64 Беседы с Исааком Шварцем. 1994–2005. — М.: Прогресс-Традиция, 2013. — 280 с., ил.