«От себя...»
Поэт читал стихи. В них шел дождь и человек под дождем. Он встретил женщину. Они увидели друг друга. Были глаза, был вокзал, было море. А что дальше — поэт не знает. Он хотел бы знать, он хотел бы написать сюжет для фильма, но...
Место службы, месячный бюджет, мненья, осужденья, сожаленья, заявленья в домоуправленья - это все не входит в мой сюжет. А сюжет живет во мне и ждет, требует развития, движенья, бьюсь над ним до головокруженья, но никак не вижу продолженья, лишь начало вижу: Дождь идет. Человек по улице идет.
Конкретность мысли и формы вобрала в себя такую обобщенность темы, создала такой незамкнутый простор для воображения, ассоциаций, раздумья, что слушатели молчали: не рассказанное поэтом обрело свое индивидуальное продолжение в каждом. Евстигнеев неожиданно сказал: «Ох, черт, еще что-нибудь в таком же духе...» И мне представилось неслучайным, что эти стихи понравились актеру. Они совпали с творческим устремлением художника. Евстигнееву в большей степени, чем многим другим актерам, присуща неповторимая конкретизация образа, который приобретает характер общественного явления. — Ответь мне... Зачем нужен этот человек в будущем обществе? — Не знаю... Наверно, не нужен (И. Бабель). «...К начальнику лагеря заключенных приходит разбитной малый, кривляется, поправляет шикарным жестом несуществующий галстук, остроумно издевается, «ваньку валяет», как говорят. «Будете беседовать про трудотерапию?.. Но вы поглядите, как тут деревья растут».
Взгляд, который нельзя скопировать. Не поднимая головы, Евстигнеев одними глазами, огромными, чуть навыкате и нахально-юродствующими в данном случае, показывает невыносимую высоту деревьев: сверху тонко, а снизу (жест, что не обхватить) — толсто. «Вот если б (руки начинают жить отдельно, точно поворачивая воображаемую сосну сверху вниз) наоборот!» Ну и что? Пустой, ну, смешной человечишко. И вдруг вопрос:
— Алексей Лапин мог убить человека?
— Нет.
— Точно, быстро, не задумываясь, отметая, как абсурд.
— А Батый Каин? Мог?
Дальнейшее пребывание актера в кадре длится секунды. Шутовство слетает с него, в неподвижной мутности взгляда — мучительная, непонятная тяжесть борьбы. И, как будто ему перехватило горло, с трудом и сопротивлением человек выдавил:
— Не-е-ет...
Потом все время, пока шел фильм «Верьте мне, люди!», хотелось встретиться с Евстигнеевым— Костюковым на экране. Кто ты, человек, на дне души своей сохранивший больную и живую совесть? Зачем ты здесь? Ты солгал во имя лагерного товарищества, но мы знаем, чего тебе это стоило. Легкомысленный и пустой репей, твое юродство в начале сцены вдруг обернулось неиспользованной бороться за выполнение плана и понимать, что это значит.
Но я отвлеклась, а Дынин между тем учит детей играть на самодеятельных подмостках. Маяковский — «по тематике — не то», а вот «мы бодры, веселы» — можно. Причем «бодры» надо говорить бодрее, а «веселы» — как? (Голос: «Веселее»). «Молодец, понял... Вот так и продолжайте». Дав столь ценные указания искусству, Дынин удаляется творить дальше. Ну, какой дурак! Прямо иллюстрация к знаменитому монологу Смоктуновского—Куликова: «...Прежде всего дурак необыкновенно точно отражает своеобразие эпохи... Умный может оказаться и впереди эпохи, и в стороне от нее... с дураком этого не случается... Какой же у нас еще бытует великолепный дурак! Крепкий, надежный...»
А жаль мне Дынина. Он делал все от чистого сердца, «как надо». Но приехал дядя одной пионерки. Он важный начальник. Дынин его усадил, потребовал начать концерт заново, с гордостью первооткрывателя сообщил, что эту песню Гагарин пел в космосе. Он все организовал «как надо», и вдруг дядя сразу все понял, прекратил «мероприятие», и все пошли купаться. А Дынин с огромным призовым тортом — один против течения — метался, повторяя: «Подождите... куда же вы, товарищи, сейчас же не время, не время купаться, товарищи. Я хотел как лучше... чтобы дети поправлялись... чтоб дисциплина была, как же это, товарищи?» И здесь Дынина было жаль. Отчаяние его невыдуманное. С Дыниным сыграли плохую шутку: установки изменили, а до сведения его не довели. Куда же вы теперь Дынина-то, «дядя»? Не годится детей воспитывать? А на что он годится? Не место службы вы бы ему изменили, а мировоззрение. Ведь Дынин не подлец, а приспособленец, и приспособленец-то не по шкурности характера, а в силу воспитания. Раньше он был хоть уверен в себе, а теперь, наверно, будет всего бояться и бежать «куда глаза глядят, затылком к опасности».
Евстигнеев не стремится показывать безотносительную многогранность человеческой личности. Я всегда чувствую в его работе — этот человек такой, потому что... И главное — «потому что». Раздвигая рамки характера, вбирая среду, оно дает ощущение до конца выраженного явления.
• «...ты, если не дело делать, так, по крайности, выгоды свои должен соблюсти!» (М. Салтыков-Щедрин) Куропеев руководит какой-то, скажем, планирующей организацией в пьесе А. Володина «Назначение» на сцене театра «Современник». Мне хотелось проследить, как Евстигнеев «лепит» своего героя с момента появления на сцене. Но здесь помешала драматургия. Автор настолько точно действует в своем произведении, что иногда трудно разобраться, сам ли актер решает так или иначе сцену или автор ему предлагает такое решение. Наверно, здесь и то и другое. Для володинского Куропеева нужен был Евстигнеев с его безукоризненной точностью в работе. Но войдем в спектакль.
Сегодня Куропеева повысили в чине, он сдает дела сотруднику Лямину, талантливому, интеллигентному, доброму человеку. С завтрашнего дня за полом, покрытым зеленым сукном, будет сидеть Лямин, а пока он со своими товарищами в рабочей комнате. По мягкости характера оп уже отпустил раньше времени с работы двух служащих. Куропеев входит. Мгновение — он оценил ситуацию. Вот этого мгновения ни один автор написать не может. Евстигнеев имеет привычку не просто общаться с партнером, а «впиваться» в него. Иногда кажется, что его глаза существуют отдельно*.
Особенно отчетливо это увиделось вдруг в одной из работ Евстигнеева, которую нельзя назвать хорошей или плохой. Оно была никакая. Это Гарин в «Гиперболоиде инженера Гарина». Актер такого большого дарования, актер, не упускающий ничего из возможного, был там разрезан на монтажные куски, по частям, и каждый талантливый изуродованный «кусок» живого человека был обращен в меня с экрана, как крик о помощи. И вот здесь стремление к живому и точному общению особенно запомнилось. Гарин — Евстигнеев убеждает в чем-то партнеров. Он превратился весь в одни глаза, глаза отделились от человека и не следили, а притягивали партнера, видели его до позвоночника, буквально «впивались».
Так вот, появление Куропеева в глубине сцены прочиталось, как «крупный план» в кино, потому что актер ни секунды не бывает на сцене «просто так», ни жеста бесцельного, который мог бы быть, а мог бы и не быть, ни взгляда, ни слова, и это внимание Евстигнеева к происходящему на сцене, его собранность и непрерывная линия точных задач немедленно притягивают к себе внимание зрителя. Куропеев один заполнил собой сцену. Он хозяин, он распасовывает свои замечания с ловкостью фокусника. Он принципиален, собран, но, главное, демократичен и внимателен. Сделав только что замечание сотруднику, весь поглощенный Ляминым, он тем не менее «видит», что сотрудник за его спиной идет к выходу. Поворот на девяносто градусов — и Куропеев протягивает ему руку, прощаясь. Это какие-то доли секунды, и он снова поглощен Ляминым, но протянутая рука — целая речь, монолог Куропеева о такте, об умении держать себя в обществе, об умении работать. Монолог обращен сразу и к Лямину, и к уходящему сотруднику. К Лямину: «Видишь, он хотел, нашкодничав, потихоньку уйти, не попрощавшись. Но я, друг, все вижу, я вижу и понимаю каждый шаг подчиненного, даже не глядя. Учись!» К сотруднику: «Вы хотели уйти потихоньку, бестактно, но так не делают, дорогой, я все вижу, и вот я, человек старше, умнее, опытней, ваш начальник, я первый подаю вам руку, сглаживая вашу бестактность. Учитесь!» Наконец понятна цель визита — Лямин хочет написать за него статью. Перед актером два пути. Первый — задавить партнера доводами. Крещендо. До победы. Но в потоке доводов легко дойти до потолка — и дальше уже идти невозможно, ты обнажен перед партнером и зрителем, понятен и неинтересен. Евстигнеев избирает второй путь. Он отказывается в чем бы то ни было убеждать Лямина. Но прежде чем уйти, необходимо, просто человечески необходимо знать, как Лямин к нему относится. Тем более, что Куропеев, оказывается, любит Лямина, Лямин -самый родной, не считая, конечно, жены и детей! Это объяснение тем более дорого, что дается оно с трудом. Мы видим, как актеру где-то мучительно признаться в этом сокровенном чувстве, он сердится и на то, что это чувство есть (лучше бы сломать, побороть, но не в состоянии — так оно огромно), и на то, что он разоткровенничался. Положение Куропеева так невыносимо в беспомощности самообнажения, что Лямин просто страдает. Партнер готов. Евстигнеев бьет его неожиданно —наотмашь: — Я не умею, ты сумеешь — и интересно, и иронично — и обеспечен реальный результат... Лямин. Ладно, потружусь.
Но во имя чего эти психологические и административные пассы? В деловой сутолоке вдруг неназойливо, между прочим: — Мне доставляет удовольствие, что сам Богунцов теперь оказался у меня в подчинении.
«... Властитель слабый и лукавый, Плешивый щёголь, враг труда...» (А. Пушкин).
«Голый король». В сказке Евгения Шварца, поставленной «Современником», выходит такой очаровательный баловень, в нем и кокетство и франтовство. Капризный, не ограниченный в капризах ребенок лет сорока. И уж совсем нелепо: так органичен, что потрогать хочется, вот он, живой, простой такой король. Более того, евстигнеевский король-жених умный. Я не оговорилась. Точнее, — умный дурак. Возможно, в общечеловеческих требованиях он глуп. Но в своей среде он, пожалуй, самый умный. Он знает цену «честности» своего первого министра, знает, что министр нежных чувств — идиот и пьяница, знает наизусть шутки своих милитаризованных «девочек», знает, что скажет шут и что напишет поэт. Ругань принцессы-невесты он воспринимает, как музыку, не по глупости, а оттого, что влюблен, любуется, не слова слышит, а необычную мелодию слов — и доволен. Пожалуй, единственный раз он выглядит полным идиотом, когда сам говорит: «Я умен». В безапелляционной легкой уверенности — ограниченная тупость, но здесь вступает в силу общая оценка короля, ибо монолог его обращен непосредственно к зрителю. Все легко, все изящно и вдруг становится страшно. Если король не глуп, то почему же он голый? Он пленник. Он порабощен собственной системой безграничной власти и безудержного деспотизма и безобразия. Сложная система его правления построена на прочном цементе лжи, лицемерия, ханжества, шкурничества. Эта система в сказочном королевстве работает слаженно и легко. Здесь слово правды подобно взрыву. Никто, за исключением самых тупых из придворных короля, не думает, что материю не видно из-за их глупости. Не думает этого и король. Но правда не входит в систему строя этого двора. Легче «задавить народ наглостью», чем разрушить хорошо налаженную машину. Появись сейчас король-гений, король-Гамлет и скажи правду, он погиб, а система — осталась.
Но, там стоит просто грустный, Расстроенный неудачей, с открытым воротом, и смотрит на звезды. — звезды, звезды, расскажите причину грусти! И на звезды — смотрит. (А. Блок)
Он смотрит на фотографии кораблей, которые строил. Он — директор судостроительного завода в фильме «Никогда». Приехал он на завод, когда корабль начинали строить. Сегодня красавец корабль сошел со стапелей. Приехал он тогда с женой. Перед ней открыли дверцу рядом с шофером, приглашая сесть, женщина прошла на заднее сиденье, и, ни на секунду не замешкавшись, не испытывая никакой неловкости, директор сел рядом с шофером впереди. Это мгновение, он даже не заметил своей бестактности, так это установилось, укоренилось, стало законом. Короткое распоряжение прислать машину к восьми утра и — «у меня все». Но, заявив о своем герое так жестоко несимпатично, Евстигнеев даст бой всем установившимся шаблонам в понимании Личности, Равнодушия и Справедливости, требуя каждый раз решать отношение к человеку в соответствии с его индивидуальностью. И снова возвращает нас к вечной теме — понимать человека. Установился литературный и жизненный шаблон образцового руководителя: в свободное время и водки выльет с простым человеком, и по плечу его дружески похлопает. Свой человек, внимательный. И не хочется думать, какое в этом подчас проявление подлинного равнодушия и высокомерного барства. Демократ с иголочки, со свежей этикеткой «из одного котла кашу ем с народом». Это нетрудно, для этого не обязательно быть хорошим человеком, остаться хорошим дипломатом. И как часто люди попадаются па удочку мнимого внимания, прощая такому любимцу за вопрос «как здоровье жены» многие просчеты в его деятельности. С таким дружелюбным свояком хорошо и карьеристам. Он тебя похлопывает, ты похохатываешь, комплимент ввернешь вовремя или, шутя, нафискалишь на ближнего. В евстигнеевского директора невозможно пробиться, душа его будто забетонирована, неприятный человек. Уволил с завода лучшего электросварщика, хорошего парня из-за пустяка: минут десять спустя после гудка на работу пришел—доигрывал партию в домино. Плохо? Конечно, но ведь надо понять, а не так сразу, в первый же день своей заводской жизни прогонять человека. «Я могу простить ошибку в работе, но не прощаю неуважение к ней» — слишком красивая фраза, чтобы ей верить. Парень страдает, мучится, завод — это родной дом, он даже в ресторане подходит к директору, а тот не пожелал разговаривать: дескать, ресторан не место для служебных разговоров — слишком очевидная истина, чтобы верить в искренность говорившего. Жена. Обед в точное время. Неизменный компот. «Ужинай одна, приду поздно». А ведь она человек, у нее свои требования, волнения, переживания. Он о них не знает. Но вот из этих непривлекательных черточек складывается характер могучий и обаятельный высшим талантом организатора и руководителя, для которого важна суть дела, а не внешнее, показное благополучие. Для меня директор Евстигнеева — это личность, и незаурядная. Непреклонные и поспешные на первый взгляд решения его — результат таланта видеть и понимать явление и его последствия быстрее, чем это могут сделать другие. Как можно уволить за десять минут простоя лучшего электросварщика? Ведь, он, когда надо, может сутками не выходить из цеха. А если разобраться, то зачем и кому это надо? Разве это трудовой подвиг — аврал? Он может быть только как следствие стихийного бедствия, а не как правило. Формула «когда надо» стала ширмой плохой организации и недобросовестности в любой области жизни. «Когда надо», актер может репетировать двадцать часов в сутки, а в обычное время может опоздать, не приготовиться к репетиции — я нужен, я «лучший электросварщик», со мной не расстанутся. Если бы это кончалось только развалом спектакля — одним плохим спектаклем больше, одним меньше, какая разница. Но это неуважение к своей профессии, к работе заражает людей вокруг, и человек незаметно для себя из талантливого творца превращается в ремесленника. Я вспоминаю «Девять дней одного года», хотя вроде бы не к месту. Маленький эпизод, сыгранный Евстигнеевым, показал нам простого, обычного необыкновенного человека. Отрезвляя замечтавшегося товарища, он за свадебным столом подсчитывает на салфетке, сколько понадобится горючего, чтобы вывести ракету за пределы солнечной системы. Подсчеты неутешительны, идея неосуществима. И хоть прав в конечном счете человек-мечтатель, вы проникаетесь уважением к холодноватому юмору «трезвого» физика — Евстигнеева. Он — за гармоническое развитие всех областей жизни. Он подлинный двигатель прогресса, потому что благодаря его сегодняшнему труду возможны самые фантастические свершения будущего. Вы можете изобрести самую совершенную форму самолета, но она останется формой, если не изобретен совсем неромантичный двигатель к нему. Евстигнеевский физик изобретает будничный двигатель, ему нечем ошеломить вас, он и не ошеломляет, но нет этому человеку цены, хоть и кажется он поначалу в своей иронической манере консерватором. Так и наш директор. Не забота о формальной дисциплине руководила им, когда он перечеркивал пропуск рабочему. А правдоискатели ходят, хлопочут, клянут твердокаменного директора, и никому в голову не приходит, что парень сам виноват в чем-то и перед своим достоинством, и перед людьми. Кульминации образ достигает в сцене свадьбы. Женится рабочий, по стечению обстоятельств — свадьба в доме директора. Стандарт застольного веселья нарушается появлением хозяина дома. Все стихло. Молчание. Люди сидят, отводя глаза, вяло ковыряясь в тарелках. Подошел. Поздравил. Поставил стул. Сгущающееся молчание рождает в вас чувство неловкости и стыда. Но не за директора. Выпил. Налил рюмку, хотел что-то сказать... Но не идет шаблон застольных речей, как не шли слова чтобы рассказать жене, как она любима. «Думаю, тостов уже было много». И все. Внешне ничем не выдает человек невыносимости молчания, но внутреннее напряжение толкает на неожиданную с его стороны банальность. Он просит музыку, что-нибудь ритмичное. И, взяв вилку и нож, начинает работать ими, как барабанными палочками. Делает он это виртуозно, с искусством профессионального ударника в джазе. И что-то произошло. Люди подняли головы от тарелок. Одни с удивлением, другие с улыбками недоверия, третьи с восхищением. «Вот дает!» И на фоне виртуозных рук крупно — лицо человека. Оно существует само по себе, неулыбчивое, с глазами, похоронившими в своей глубине трагедию и тоску. Это лицо запоминается как протест против восхищения шутовством настоящего человека, против той малости, которой можно привлечь внимание к себе. И в этом крупном плане — трагический конфликт человека с самим собой и теми элементарными требованиями проявления человечности, которые предъявляют ему. Лицо уходит в расплывающееся затемнение, оглушая вас нерасплесканной даже в балаганном выплеске значительностью. Полное одиночество этого человека в финале — приговор не его характеру, а требованию изменить этот характер на более удобоваримый с потребительской точки зрения. Это губительное требование толкает более слабых людей на фальшь и лицемерие, и начинается цепь лжи во имя фальшивой, а не подлинной простоты.
— Евгений Александрович, от каких ролей Вы отказываетесь? — Отказываюсь, если предлагают играть просто Ивана Ивановича. Необходимо, чтобы материал роли нес в себе ту «занозу», которая могла бы раздвинуть конкретные рамки характера до широких зрительских обобщении. Мне необходимо, чтобы в роли, которую я играю, я мог идти «от себя», найти в ней боль, которая была бы и моей человеческой личной заботой.
— Значит ли это, что Вы играете «себя»?
— Нет. Явление, которое меня волнует, может быть дорого мне или отвратительно для меня. И в том н в другом случае, идя «от себя», я имею в виду свое отношение к этому явлению. Что касается методологии работы, что ли, то для меня необходимо сделать образ достоверным настолько, чтобы зритель поверил в его реальность и закономерность, и тогда отношение зрителя к этому образу станет действенным, а не пассивным. Я стремлюсь оправдать своего героя, даже самого «отрицательного», оправдать не со своей человеческой позиции, а с точки зрения норм жизни моего героя — в этом случае он и может обрести такую достоверность, чтобы его ненавидели зрители. Вот мне предлагают сейчас роль явно «отрицательную», злобствующего мещанина. По замыслу он должен, говоря грубо, отвергать положительные идеалы, о которых с восторгом говорит ему ребенок. Интересно ли это? По-моему, нет. Интереснее, соглашаясь с восторженным мальчиком, держать свое истинное отношение, свою иронию, основанную на его опыте жизни, в себе, на втором, десятом плане. Тогда образ станет не прямолинейным и даст зрителю возможность размышлять...
• С тем, что играл Евгений Евстигнеев, покончено, и не потому, что актер может повториться, это вряд ли произойдет, — потому что актер талантлив в самом драгоценном смысле этого слова. Просто сам «виноват», что каждый раз исчерпывает явление... Однако у нас нет повода для сомнений и беспокойства еще и по той простой причине, что «явления» открывает жизнь, а она не останавливается, не дает остановиться...
Ия САВВИНА
Саввина И. «От себя» // Искусство кино. 1966. № 6. С. 82-89.