Таймлайн
Выберите год или временной промежуток, чтобы посмотреть все материалы этого периода
1912
1913
1914
1915
1916
1917
1918
1919
1920
1921
1922
1923
1924
1925
1926
1927
1928
1929
1930
1931
1932
1933
1934
1935
1936
1937
1938
1939
1940
1941
1942
1943
1944
1945
1946
1947
1948
1949
1950
1951
1952
1953
1954
1955
1956
1957
1958
1959
1960
1961
1962
1963
1964
1965
1966
1967
1968
1969
1970
1971
1972
1973
1974
1975
1976
1977
1978
1979
1980
1981
1982
1983
1984
1985
1986
1987
1988
1989
1990
1991
1992
1993
1994
1995
1996
1997
1998
1999
2000
2001
2002
2003
2004
2005
2006
2007
2008
2009
2010
2011
2012
2013
2014
2015
2016
2017
2018
2019
2020
2021
2022
2023
2024
2025
Таймлайн
19122025
0 материалов
Поделиться
Последнее интервью
«...Спасти дело может только Олег Каравайчук»

— Олег Николаевич, свою уникальную манеру игры вы обрели сразу или же долго шли к ней? Можно ли сказать, что в юности вы играли по-другому?

— Это очень непонятная история. В четыре года я уже не смотрел на клавиши. И никогда не мазал. Как ни ударю — всегда туда, куда нужно. Даже и раньше так было, в два года, пожалуй, но тогда я еще не так махал. Уже в два с половиной я играл на фисгармонии и отдавал себе отчет, что это мой инструмент. Папу к тому времени арестовали, он сидел в тюрьме, мы жили бедно, и мама собиралась продать фисгармонию. А папа был когда-то скрипач-солист — до того, как ему прострелили руку на Первой мировой. Так вот, я отдавал себе отчет, что надо маме дать понять: папа наш музыкант, ты не продавай фисгармонию.

— Как вы нашли свой необычный образ — прическа, берет, яркая кофта, черные очки?

— Я не придерживаюсь специально какого-то образа. Но на меня очень трудно найти одежду. И обувь. Раньше это было легче: подметки на обуви были резиновые или кожаные и — что важно! — плоские, и я мог прямо ступать. Я обычно хожу только в самой плоской обуви. А сейчас, как вы знаете, все подметки очень пружинят. В момент сочинения это жутко мешает. Когда я пружиню, это бьет мою музыку, дает не упругость, а патологию. А когда в штаны вместо обыкновенного пояса вставляют резинку?! Она жмет. Ты садишься играть, а это на мелодию действует. Портит вдохновение. А потом все удивляются, что у нас стихов нет.

— Это всё мешает вам как музыканту?

— Я принадлежу к тому типу ненормальных людей, которым ничего не мешает. Но это же не мелочи, а страшные условия для человека. Или вот сейчас все спят на поролоновых постелях. Тут очень страшная штука получается: поролон дает ложную упругость. Люди привыкают к этому, а потом удручаются, устают, чувствуют себя плохо. Я сплю на полу или на досках, на сене, на старом матрасе. Когда спишь на сене — это здоровая упругость, природное, божественное воздействие на человека. Поэтому у меня здоровый организм. Если бы я спал на поролоне, то уже умер бы, наверное. Вот и сейчас: приехали мы в гостиницу, и я опять спал на полу. Можно ведь всю жизнь проспать на поролоне. Сейчас повсюду полиэтилен. Покупаешь помидоры черри — они лежат и не гниют. Это же мертвый помидор, он не дышит, у него вкуса нет. Но я всё равно покупаю: так по правилам, что нужно всё-таки съесть помидорку. Хлеб покупаешь, а он не плесневеет. Ну что ж мы с вами — будем говорить о том, что нас калечит только?!

— Ваше имя ассоциируется с Петербургом и Комарово прежде всего. А Москва оказывает на вас воздействие?

— Москва перестроена, но в Ленинграде это уже сверх меры. То же самое, что поролон. Я каждый день, нет, два раза в неделю езжу из Комарово в Ленинград сочинять новую музыку. На рояле, подаренном мне. Проезжаю по мостам и въезжаю в город. Он должен дышать величием, импозантностью, красотой — это же город, в котором ты живешь. Но у нас то же самое, что и в Москве: новые строения, бездарные. И понимаете, эта бездарность ударяет прямо в мою музыку.

— То есть в Ленинграде хуже, чем в Москве?

— Конечно, хуже. На въезде в город.

— А внутри?

— Внутри тоже испоганено. В Испании едешь на машине ровно. А у нас асфальт испоганен этими штуками, от которых машина всё время подпрыгивает («лежачие полицейские». — «Известия»). Это очень действует на позвонки. И всё же Ленинград есть Ленинград. Убить гения невозможно, а Петербург был задуман Петром Великим — гением, величайшим поэтом пространственности. Петр был не царь, а почти бог. Подумайте: когда-то было болотце, а он построил красивейший город. Если лететь и смотреть сверху на петровский Петербург, ему можно молиться, как иконе. А как я Екатерину Великую люблю! Она реальная богиня. Я посвятил ей вальсы. Как-то Пиотровский пригласил меня играть на открытии в Эрмитаже. А там такое парадное собрание, приехали со всего мира: и японцы, и китайцы, и итальянцы, и якуты... А мне вдруг показалось, что Екатерина спряталась за кабинетом и боится выйти. И хотелось там остаться наедине с ней.

— Вас любят снимать фотографы, режиссеры создают о вас фильмы. Что вы чувствуете, видя себя со стороны?

— Вообще-то я не люблю, когда меня фотографируют, потому что камера выхватывает что-то одно, и я превращаюсь для публики в зафиксированный образ. Когда я сочиняю, то совершенно меняюсь, а отдельные кадры чаще всего не передают этого. Правда, в БДТ меня снимает фотограф. Вот он мне нравится.

— Я знаю, что вас фотографировал и рисовал Николай Акимов. Сейчас театральный мир отмечает 115-летие его рождения. Расскажите о Николае Павловиче.

— Вот Акимов меня гениально рисовал и снимал. К тому же Акимов был мой ночной друг. Я обычно мало сплю — как Вагнер, часа четыре, и сочиняю по ночам. В три-четыре ночи Николай Павлович звонил мне, и так длилось 10 лет. Все эти годы я писал музыку ко всем его спектаклям подряд. Но вот он уехал в Москву с театром на гастроли и неожиданно умер. Во сне. А я в то время писал музыку к его шекспировскому спектаклю. После родителей это, пожалуй, самая страшная моя потеря. Потом, спустя десятилетия, мне позвонила перед своей смертью Юнгер, вдова Акимова. «Олег, тебе, наверное, тяжело? Ты одинок...» — говорит. Мама моя к тому моменту уже умерла. А через неделю умерла и Юнгер.

Акимов — это великий режиссер и художник. Сегодня много внимания Товстоногову, а Акимова стали забывать. Его не очень понимали при жизни, да и сейчас не очень ценят, а это был гениальный режиссер концепции. Они с Товстоноговым состязались.

— Кто вам больше нравится?

— Акимов, конечно, ну что вы! Породистый... Товстоногов наяривал эмоцию. Он даже Смоктуновского не понял, когда ставил с ним «Идиота». А Акимов давал такие решения озаренные. Я ему импровизировал — прямо на репетициях.

— Ваша музыка могла непосредственно влиять на спектакль. Но в кино композитору иногда приходится писать музыку, когда фильм уже снят. Вас это никогда не смущало?

— Как-то мне звонит один режиссер с «Ленфильма»: «Валерий Гаврилин мне сказал, что эта картина настолько бездарна, что спасти дело может только Олег Каравайчук».

И попросил меня написать музыку, хотя изначально это должен был делать Гаврилин. Но я не штрейкбрехер, я ответил, что вместо него не буду. Тогда позвонил сам Гаврилин: «Олег, прошу тебя, возьми эту работу. Ты непостижимо что делаешь с кино. Волосы дыбом становятся». Вот феноменальная сила музыки. Она может всё сшибить к чертовой матери, всё сделать по-другому.

— Сегодня показывали отрывки из фильма «Мама Рома» Пазолини, которые сопровождались вашей музыкой. Чем вам дорог этот фильм?

— Мне кажется, что «Мама Рома» — это про меня. Увидев на экране Анну Маньяни, я влюбился в нее. Она гениально воздействует. Хоть мертвая, она для меня живая. И у меня сама собой написалась музыка, посвященная Маньяни. Мелодия печальная, жуткая. Я понял, что дал Италию итальянскую. Без итальянщины. Я в последнее время замечаю, что Европа сделала преступление в музыке: использовала великую музыку Италии, как и Испании, для европейских шлягеров.

В «Маме Роме» Италия возникает подлинная, без прикрас, и там отражен гений Анны Маньяни. Вы знаете, меня камеры замучили: щелкают и щелкают непрерывно; хоть в России, хоть в Испании. И как я знаю, также страдала Анна Маньяни, говорила, что ей житья нет: что репортеры лезут к ней через крышу, в окно, ей невозможно раздеться, она просто погибает от любопытных...

— Но к вам домой ведь не пробираются репортеры.

— У меня дверь открыта — пусть себе ходят. Я равнодушен к толпе в этом смысле. Но Анна ведь была женщина... В гости ко мне никто не ходит. Кошки забредают. Вороны залетают. Я кормлю их. Вот что надо сказать. Пока в Комарово не появились богатые, лес там был полноценный — как рай. Даже зимой прилетали такие красивые птички северные! Сейчас богатые почему-то вырубают лес. Советская власть не давала это делать. А сейчас птицы улетели из Комарово.

Вел интервью. : Евгений Авраменко

Поделиться

К сожалению, браузер, которым вы пользуйтесь, устарел и не позволяет корректно отображать сайт. Пожалуйста, установите любой из современных браузеров, например:

Google Chrome Firefox Opera