...В этот момент, буквально на следующий день, мой папа, который был в музыкальном отделе «Ленфильма», сказал, что Агния Барто приехала на киностудию, забраковала музыку какого-то композитора. Это такая, говорит, бабка, ну, очень требовательная... До этого была какая-то песенка другого композитора и она ее не принимала. А картину должны были отправлять в экспедицию.
Я сказал папе, именно сказал: папа, — и не думай ты ничего делать, потому что молодых композиторов на «Ленфильме» без шефов, да вообще никогда не пускали!
Вот, и в этот момент я сразу же написал песенку. И так как на «Ленфильме» все-таки не хотели дать прослушать эту песенку, то я поехал в Москву сам. Папа узнал адрес Барто и я пришел к ней, к Агнии Львовне, у нее была Рина Зеленая. И у нее была такая большая квартира, она денег не экономила. Помню, говорила с Ленинградом очень долго, после того как прослушала мою песенку и говорила: «Он должен писать только мою музыку», — и ей говорили, — «Нет, он не должен писать!» А она говорит: «Только он!», — «Нет, он не должен писать!» А она говорит: «Только он!» Ей говорили: «Шефа!», а она: «Нет, только он!» ... И она долго, долго говорит, а потом: «Что же будем делать? Надо шефа искать!». Кто, говорит, у тебя есть хороший, знакомый, уже немолодой композитор? Я говорю: Метек Вайнберг. А она, оказывается, его знала, и вот она сейчас же набирала телефон Метека и сказала, чтобы Метек меня послушал, и чтобы он был моим шефом. И сейчас же от Агнии Львовны я пошел к Метеку. Метек меня встретил, я сел за рояль и первое, что я начал играть, даже не понимая почему, я начал ему играть его симфонию. Я ему играл ее почти назубок, страницу за страницей. И через недели две я узнал, что Вайнберг в тюрьме. К тому же я узнал, что в тот день, когда я приходил, как раз Вайнберг именно в этот день узнал, что его посадят, что посадят Зускина, посадят весь еврейский театр по порядку, и ничего мне об этом не сказал. Его лицо было светло, как будто бы ничего не произошло...
И вот я написал «Алеша Птицын вырабатывает характер». И с тех пор пошла такая довольно ровная трудовая моя жизнь. Я понял, что я могу писать для кино, содержать семью. Папа был уже старенький, мама получала очень мало в школе. Одновременно я сочинял для себя уже музыку. И вот, когда я писал музыку к «Под стук колес» Ершова — это было в 57 году или 58 — это было где-то две удивительные встречи. В этот момент Иванов, режиссер, маститый такой, Александр Гаврилович, с огромной фигурой, подошел ко мне и сказал: «Слушай, ты не напишешь мне к военному фильму?» А я ни за что, ни к военному, ни к коммунистическому фильму, не писал. Я только писал к любовным, каким угодно, но, чтобы я взял какой-то такой... Денег не будет — все равно не пишу! А он мне говорит: «Нет, эта картина настоящая, это Виктор Платонович Некрасов, это первая честная книга о войне». Виктор Платонович Некрасов ко мне приходил часто, я ему импровизировал, и он меня научил писать музыку для кино. Именно он, а никто другой. Кода было отступление его знаменитое — отступают, отступают, отступают... Я написал такую музыку. Ну, кстати говоря, в традиции и манере Шостаковича, когда чувствуется душа народа, родины и так далее. Вот, и эпос, эпос! А Некрасов сказал: «Не надо эпоса. Пусть будет — гнетет, гнетет, гнетет...». И я придумал четыре ноты, которые должны были повторять контрабасы, минут 10. Но так придумал, что, когда они появляются внутри говора отступающих в слякоти и грязи, то я слышу уже вместе говоры, и понимал, что будет жуткая тоска, жуткий гнет, жуткая каждодневщина. И действительно, потом так происходило, когда мы на перезаписи микшером крутили, то отключали музыку, думал, зачем же эти контрабасы... Вот, то включали, то как отключают — все скука, как включают, так и настоящее отступление. Жуткое отступление. Вот это навсегда стало моим приемом, вернее, даже не приемом, а основой поиска музыки для кино. Я ее слышал всегда же шумами. И пишу только то, что недостает им.