Леопольду Антоновичу Сулержицкому, в звании заведующего студией, доверил Станиславский свое новорожденное детище и нас.
«Заведующий студией» — скромное звание, но Сулержицкий деятельностью своей обрел право чувствовать: «Студия — это я».
Станиславский — замысел, Сулержицкий — воплотитель замысла.
Станиславский был «закройщиком», Сулержицкий кропотливо «сшивал» нас шов за швом, штопал дыры на нашей человеческой и профессиональной совести. И все это совершенно бескорыстно!..
Удивительно бескорыстно! Я понимаю, что человек может отдать другому половину своего хлеба, уступить постель уставшему, но не представляю, как можно так легко, так щедро отдать свою жизнь — всю, день за днем, весь свой труд другим и ничего не ждать для себя?..
Кто может точно определить Сулержицкого?
Мне кажется — никто. Он казался всем разным и потому ушел из жизни неузнанным.
Его привыкли считать толстовцем, потому что Сулержицкий любил Толстого, а Толстой — Сулержицкого. Но разве любовь к Толстому, к живому, неповторимому Льву Николаевичу Толстому, делала Сулержицкого «толстовцем»?
Любя страстно жизнь во всех ее проявлениях, любя людей со всеми их недостатками, достоинствами, из которых главное — стремление к лучшему, Сулержицкий не разглагольствовал, а действовал.
Темперамент у него был боевой, отнюдь не вегетарианский. Ему была свойственна стоическая вера в человека. В природе он умел получить подтверждение, что жизнь может и должна быть прекрасной, если бы только не искажали ее «враги жизни».
Толстой в разговоре с Чеховым таr высказался о Сулержицком: «Сулер — он обладает драгоценной способностью бескорыстной любви к людям. В этом он — гениален. Уметь любить, значит — все уметь...»
Другом звали Сулержицкого Станиславский, Толстой, Горький, Чехов, Шаляпин. Каждый из «великих» по-своему ценил Сулержицкого, понимал, что человек он — незаурядный. И все они без исключения звали его «Сулером», а «Сулер» — это не только нежно, но и как-то уменьшительно. Он казался им ребенком, мудрым, но ребенком. Он, вероятно, умел развлекать собой. «Огня жизни так много, что он, кажется, и потеет искрами, как перегретое железо», — писал о Сулержицком Горький. Но и такие слова находятся у Горького для Сулержицкого: «Сотня таких людей, как он, могли бы изменить и лицо, и душу какого-нибудь провинциального города. Лицо его они разобьют, а душу наполнят страстью к буйному, талантливому озорству». Или: «Сулер — ненадежен. Что он сделает завтра? Может быть, бросит бомбу, а может — уйдет в хор трактирных песенников».
Таких, как Сулержицкий, вряд ли можно счесть приверженцами заповеди Толстого о непротивлении злу.
И самая веселость Сулержицкого мне видится сейчас, как сопротивление отчаянию.
Есть стихотворение негритянского поэта Хьюза, помню две строчки из него: «И для того, чтоб не было слез, открываю рот и смеюсь». Вот так смеялся Сулержицкий, человек с врожденным чувством жизнерадостности, одаренный юмором и чувством собственного достоинства, но человек, сраженный бесчеловечием своей эпохи.
Было время, когда Сулержицкий отказывался от службы в царской армии, за что сидел не только в тюрьме, но и в доме умалишенных. По всей вероятности, до конца дней своих он не заслонил от себя кошмары тюрьмы, не изгнал из памяти ужас «желтого дома». Кочевой человек, исходил он Россию с юга на север, с севера на юг, Россию, такую разную, но повсюду с одинаковыми полицейскими и жандармами.
<...>
В мир искусства Сулержицкий пришел, испуганный действительностью, разуверившись в своих силах непосредственно участвовать в переделке жизни средствами политической борьбы. Но он продолжал бороться — иначе, но бороться. Теперь я вполне понимаю, как раздираем он был противоречиями, но и тогда, давно, мы, студийцы, всегда и вполне отчетливо чувствовали, что Сулержицкий, испуганный страшной и грубой силой царизма, все же готов сопротивляться этой силе, хотя бы через искусство. Он мечтал, чтобы театр, великолепно организованный, мог бороться с пошлостью, насилием и несправедливостью. ...
Он, конечно, знал, что меньше всего можно воздействовать искусством на жандармерию. Но «не вся земля в твоем участке, дядя», — как говорит Лука в «На дне». И это сознание поддерживало в Леопольде Антоновиче энергию.
И, когда сейчас я ставлю перед собой вопрос: Сулержицкий наступал искусством театра на темные стороны действительности или же от этих темных сторон действительности отступал в искусство театра, — не смогу решительно ответить «наступал», но ни за что на свете не позволю себе и другим назвать Сулержицкого дезертиром. Протестую против этого всеми силами.
Было бы жестокой несправедливостью счесть его беглецом от действительности. Если он и бежал от нее, то не как дезертир, заслуживая пули в спину, а как боец, который покидает поле жизненной борьбы лишь смертельно раненным.
<...>
Сулержицкий заботился о нас — людях, пожалуй, больше, чем о художниках сцены. Этим он чрезвычайно разнился от других режиссеров и других театральных воспитателей. В преследовании этических целей Сулержицкий шел гораздо дальше, чём сам Станиславский.
От надежд на себя он отказался давно. Но тем более надеялся на нас, верил в то, что студийцы станут настоящими людьми, не только настоящими артистами. Он всеми силами добивался желаемого.
Мы — студийцы — знали Леопольда Антоновича другим, чем знали его Горький, Станиславский. Для них «он был младшим сыном, для нас — отцом. И не только отцом, но и воспитателем и нянькой — к великой пользе нашей и часто к ущербу для самого себя.
<...>
Сущность трудовой этики, к какой тогда звал Сулержицкий, то есть неуклонное сохранение всех условий, внешних и внутренних, благоприятствующих творчеству, не подвергается и сейчас сомнению.
И если во времена Сулержицкого атмосфера студии имела несколько «монастырский» оттенок, смешной, ненужный и даже вредный сейчас, — самую сущность трудовой этики — ответственность каждого перед всеми — необходимо сохранить и в современном театре. Ведь дисциплина актера — бойца идеологического фронта — стала близкой к боевой дисциплине. Советский актер не смеет демобилизовываться до тех пор, пока в строю, то есть до тех пор, пока он участвует в спектакле.
Архаичен стиль Сулержицкого, но то, что он требовал от своих учеников не рассеиваться на работе, не расхлестываться во время спектакля, должно быть и нашим требованием к любому современному актеру. Сцена — передний край. Кулисы — тыл.
Смешными могли быть отдельные крайности тогдашнего нашего поведения на сцене, но самая сущность профессиональной этики, нашего отношения к творчеству во многом была правильной.
Я не зову нынешнюю театральную молодежь во всем подражать нам — тогдашним. Во многих из нас (я говорю о студийках- актрисах) была, вероятно, излишняя восторженность, неприятная, потому что излишняя. Некоторые из нас целовали втихомолку декорации Художественного театра, прикладывались к надписям «левая сторона», «правая сторона» и прощались (в буквальном смысле слова) со стенами театра, уезжая в отпуск. Все это было наивно. Пусть нынешние молодые приверженность свою искусству выразят по-своему и в новых формах. Но есть такие законы искусства и отношения к труду, которые молодым актерам нельзя забыть. Взрослые актеры пусть встречают молодых, пусть переведут их за руку через порог сцены, пусть благословят на пожизненный труд, дающий минуты вдохновения, пусть помогают их росту, как делали это Станиславский и Сулержицкий.
<...>
Бирман С. Г. Воспоминания о Л. А. Сулержицком // Сулержицкий Л. А. Повести и рассказы. Статьи и заметки о театре. Переписка. Воспоминания о Л. А. Сулержицком. М.: Искусство, 1970. C. 613-620.