<...>
Прежде всего я хочу говорить о нем молодом, для театральной России еще безвестном, но для нас, среди кого он жил и рос в искусстве, уже авторитетном и чтимом.
Нас, помнящих его молодым, осталось до ужаса мало. Вместе с уходом из жизни людей этого крайне «подвижного» состава сверстников Вахтангова уйдет и тепло его молодости, хранящееся в наших, еще бьющихся, сердцах.
<...>
В самые беспечные минуты молодой жизни была в душе Жени горная высота. Знаю это потому, что она всегда ощущалась нами. От него мы ждали неожиданного. Неожиданного для него самого.
Самый юмор Вахтангова говорил о его высоком интеллекте. Ведь в шутках Антоши Чехонте была близость с Антоном Чеховым. И в Жене Вахтангове в самые заурядные моменты повседневности проглядывал Евгении Вахтангов.
Станиславский увидел это раньше, чем мы...
Помню день, когда праздновалось десятилетие театральной деятельности Вахтангова. Утреннее собрание по этому поводу. Помню большую комнату Первой студии, носившую громкое имя «фойе». Помню, что сгрудились студийцы вокруг Вахтангова, но отдельных лиц не вижу, не вижу даже лица юбиляра...
Но вижу большие руки Станиславского, руки прикалывают знак «Чайки» к борту пиджака нашего Жени. Станиславский только что снял его со своей груди. Знак основателя Московского Художественного театра по размеру больше обычных и золотой. Сам еще полный жизни, дерзаний, надежд, Станиславский благословил молодого Вахтангова этим знаком первооткрытий, тем обрекая его на труд, творчество, искания, тем даруя сердцу терпение, надежды и силы. И в этом поступке Станиславского было такое теплое дыхание жизни!
<...>
Не один десяток лет канул в Лету после этого вечера, а помнится этот день, день признания Станиславским Евгения Вахтангова.
Я познакомилась с Вахтанговым в 1909 году. Мы учились в драматической школе артиста Московского Художественного театра А. И. Адашева.
Что-то изменилось в школе с приходом нового ученика, новой и яркой индивидуальности. Не считаю, что новичок был красивым и эффектным, но внутренняя сила делала его примечательным.
Черты лица Вахтангова были как бы до отказа пропитаны волевой энергией и стремительной мечтательностью. Он казался человеком, который настоит на своем.
В те далекие времена на театральной сцене ценился высокий рост актера, и часто он искупал собой невысокий рост разума и сердца. Вахтангов был не очень высок ростом, но он был талант — и драгоценная руда таланта чудилась в этом стройном молодом человеке с большими, чуть выпуклыми зелеными глазами. Глаза у Жени были задумчивые, умные, он умел ими смеяться, хохотать беззвучно над всем, что достойно смеха. Когда он «хохотал» глазами, они становились еще выпуклее и искрились сверкающими лучиками веселья. Юмор — неотъемлемое качество Вахтангова.
Директор школы Александр Иванович Адашев в оценке людей больше доверялся глазу, чем внутреннему слуху, но и он отнесся к Вахтангову с настороженным интересом, подозревал в нем необычную для ученика самостийность и силу.
Леопольд Антонович Сулержицкий, не колеблясь, признал Вахтангова, поверил в его редкую и ценную способность идти вперед, а со временем вести за собой и других.
В школе Вахтангов показывал Собачкина в «Отрывке» Н. В. Гоголя и некоего юношу в тунике из комедии Шекспира «Сон в летнюю ночь».
Как он играл? Умно. Живо. И все же не думаю, чтобы вдохновенно. Школа для него была только преддверием преддверия к чему-то дальнему, истинному, куда через годы как актер он вошел исполнителем Текльтона и Фрэзера, как режиссер — постановщиком «Турандот» и «Гадибука» — своих предсмертных работ, звеневших всей мощью его таланта, всей любовью его к жизни, к людям, к искусству.
Вахтангову были свойственны честь артиста и честолюбие актера. Он бывал и самоуверенным, но чаще сомневался в себе.
Как радовался он своему успеху в «Вечерах, чтобы не плакать» и в «Вечерах, чтобы смеяться»! На этих школьных вечерах, устраиваемых в пользу несостоятельных учеников, Вахтангов выделялся из ряда других исполнителей. Качалов признал себя в изображении Вахтангова, имитировавшего его Анатэму.
А мы, в особенности те, за которых из сборов вечеров вносилась плата за учение в школе, испытывали особую благодарность к их инициаторам и режиссерам: Е. Вахтангову, Н. Петрову, С. Воронову.
Весной 1911 года мы окончили Драматическую школу, а летом того же года вместе с Вахтанговым предприняли «гастрольную поездку» в Новгород-Северск. Из Москвы нас выехало семь человек: Евгений Вахтангов, Владимир Королев, Алексей Бондырев, Гусев, Лидия Дейкун, Вальда Глеб-Кошанская и я.
Наша неопытность и материальная необеспеченность могли бы сделать эту поездку пустой, неумной, смешной. Но мы вышли из положения и потому, что строго, чисто отнеслись к первым пробам своей практической работы на сцене, и потому, что нами руководил Вахтангов. Мы беспрекословно исполняли все его требования. Он давал нам полную возможность признавать сердцем его первенство. Вахтангов был рядом с нами, но и не рядом: мы, по всей совести, не могли не ставить его выше.
Вахтангову было трудно с нами: ему хотелось решать крупные задачи, а как их было решить с труппой в семь человек, без сценического опыта, без достаточно глубокого душевного содержания?
Вахтангов читал нам «Доктора Штокмана». Это происходило на новгород-северском запущенном кладбище.
Мы —будущие исполнители, а в тот момент слушатели — расположились на могилах, заросших бархатной теплой травой. Ибсен очень ненадолго занял наше внимание. Во-первых, мы с азартом сосали леденцы, а потом рассеяли нас букашки, муравьи, их деятельность, движение в траве, которая для них была дремучим лесом, а потом птицы щебетали о бездумной радости жизни. О жизни, о вечных ее изменениях говорили глазам облака. Так убаюкивала теплота травы, земли, что мы заснули еще в середине первого акта. А Женя не сразу это заметил, погруженный в пьесу.
Да, ему было нелегко с нами, неопытными, и притом без всяких сценических туалетов. Его режиссерские замыслы не могли реализоваться. Не было денег на оформление и у нашего «импрессарио» — Анатолия Анатольевича Ассинга,
И все же!..
Все же мы не уронили чести школы, не отреклись от высоких принципов МХТ, не осрамили своего молодого режиссера — Вахтангова,
<...>
В конце театрального Сезона группа пайщиков МХТ обсуждала сценические возможности и дальнейшие перспективы каждого сотрудника. Протоколы с оценками посылались на заключение Станиславскому.
У Станиславского было право veto: он не согласился с мнением группы пайщиков о Вахтангове. Вот что он написал на протоколе: «...Забыт как актер. На выхода не занимать. Прибавить» — это одна из строчек, выражающая мнение Станиславского о Вахтангове. А выше начертаны его слова: «Крайне необходим в Студии. Может выработаться в хорошего педагога и режиссера». Пророческие слова!
Внедрение элементов «системы» и осторожно и отважно проводилось Сулержицким еще в школе Адашева.
В театре Вахтангову доверил Станиславский вести занятия с группой сотрудников.
Первые занятия по «системе» начались в конце 1911 года. Они происходили на квартире молодого артиста МХТ Б. М. Афонина.
Я хорошо помню эти уроки. Не было еще определенного плана, но возникали мысли, которые никогда не приходили в голову раньше, а мысли обладают взрывной силой. Рождалось новое воззрение на театр, на самый смысл профессии. Появлялось стремление к правде., глубине. Презиралось «механическое выражение несуществующих чувств».
Думаю, что Вахтангов лучше всех нас понимал значение происходящего. Годами он был старше нас ненамного, но много старше умом и сердцем, что мы с радостью, как я уже говорила, признавали.
В поисках правды и естественности Вахтангов иногда становился едва ли не сторонником натурализма.
Дважды, помнится мне, я вступила с ним в спор. Первый раз: надо ли смазывать края стакана хиной, чтобы актер действительно мог почувствовать и передать горечь?
Вахтангов говорил: «да». Я — «нет»!
Второе разногласие: молодая сотрудница Тамара Юркевич умела «гадать» по линиям руки. В ее «предсказания» мы не верили, но все же, протягивая ей руку, волновались. Вахтангов вызвал Юркевич и партнера на этюд «Гадание». Этюд прошел великолепно. «Круг внимания» у обоих участников этюда был плотный. Вахтангов высоко оценил сосредоточенность Юркевич и гадающего о своей судьбе.
Я протестовала: в этюде, по-моему, не было сценического внимания. Оба гадали на самом деле. «Где же здесь игра?» задала я вопрос. Я не понимала, что в борьбе Давида — театра переживаний — с Голиафом — театром представления — не может быть половинчатости. «Так бывает» вступало в рукопашный бой с «Так не бывает».
<...>
Конечно, на отношении к человеку сказывается его отношение к тебе. На вопрос, как относился ко мне Вахтангов, могу ответить: разно, по-всякому. Ведь «люди, как реки». Но он учитывал мое сценическое существование, в этом я уверена. В педагогических же моих способностях, а также каких-либо моих режиссерских возможностях Вахтангов сомневался. Помню провал «Хористки» Чехова — моего первого режиссерского опуса... Это было в Первой студии. Моя постановка явно проваливалась! А в зале сидел Станиславский. Я сама в тот вечер от стыда и отчаяния превратилась в восклицательный знак. Вахтангов сидел за мной. Я обернулась к нему: «SOS! Спасите наши души».
Он улыбнулся: «У-ух! Зрачки! Зрачки какие у вас! На весь глаз!» — И все. И больше — ни слова!..
Станиславский в тот вечер был великодушен ко мне. Несколькими словами он избавил меня от мук провала.
<...>
Он был нашим передовым и лучшим среди нас. И он был нашим другом. Его смерть причинила острую боль. Он ушел из жизни таким молодым!
Ночь перед его кончиной. Я — в квартире Вахтангова. Мне помнится узкая комната в одно окно, две двери: одна — из передней, другая ведет в комнату, где, я знаю, умирает Вахтангов. Я не одна — здесь еще актриса из студии «Габима» — высокая, красивая девушка. Она ходит из угла в угол большими шагами, изредка заглядывает в дверь комнаты Вахтангова, и снова ходит, ходит и стонет, и ломает руки. Я верю ей, хотя ее жесты театральны, верю потому, что и я сама вне себя в ожидании ужаса: сейчас мне предстоит увидеть Вахтангова, уходящего из жизни.
— Идите! Одна из вас — идите! — позвал кто-то. Мне кажется, это была Надежда Михайловна, жена Евгения Богратионовича. Девушка вздрогнула, бросилась к двери, но у самого порога вернулась, чтобы взять с подоконника большой букет сирени; Прежде чем войти, она повернулась ко мне лицом и несколько раз подряд вдохнула в себя воздух, затем рванулась туда, в страшную комнату...
Дверь она закрыла неплотно — осталась щель. Я подошла и заглянула... Направо была широкая кровать. На кровати — много подушек. Вахтангов не лежал — полусидел. Лица его я не видела. Оно было скрыто сиренью. Я видела только руки его, которые буквально вдавливали букет в лицо. На одеяло падали звездочки цветов... Руки выражали страстную тоску разлуки с жизнью. Это был бунт, мятеж... Он должен уйти? С земли, на которой бывают весны, а в садах цветет сирень?.. Мне послышалось, он застонал.
Я не могла больше смотреть. Закрыла дверь. Но она сейчас же распахнулась: девушка выбежала с искаженным лицом и, уже не сдерживаясь, в голос закричала. Через несколько секунд я вошла к Вахтангову.
Пароксизм прошел. Евгений Богратионович был почти спокоен, только глаза его, как две бездны, все впитывали в себя, все поглощали.
Вахтангов и Чехов часто переиначивали мое имя, коверкали его. Я протестовала, они не унимались. Но на этот раз так добро, так дружески глянул на меня Вахтангов.
— Симуся, поцелуйте меня, — тихо сказал он.
Я соображала плохо. Меня будто толкнул кто-то к нему... Губы мои коснулись его глаза. Глаз был теплый, ресницы пушистые. Я не шевелилась.
— Ну, дорвалась... — сказал Вахтангов, и шутка его помогла мне обрести самообладание.
Я оставалась недолго — нельзя было его утомлять.
Так видела я Вахтангова в последний раз.
Бирман С. Судьба таланта // Евгений Вахтангов: Сборник. М.: ВТО, 1984. C. 68-83.