В 1911 году я окончила драматическую школу. Наперекор всем предчувствиям, предсказаниям, предзнаменованиям я поступила в Московский Художественный театр. Да. Я стала сотрудницей Московского Художественного театра.
Вот как это случилось. Выпускников московских драматических школ обычно приезжали смотреть провинциальные антрепренеры. Если кто из учеников школы им приходился по вкусу, принимали к себе в труппу.
На этот раз «смотрины» учеников школы Адашева были неудачны: ангажемент получила только Ольга Барановская, сестра известной артистки Художественного театра Веры Барановской. Остальные питомцы Адашева разбрелись по разным театрам Москвы. Вахтангова приняли в Художественный театр еще когда он был учеником третьего курса, Николая Петрова — тоже. Куда же было деться мне?
Александр Иванович Адашев посоветовал:
— После спектакля встань в подворотню Художественного театра, дождись актеров и попроси их похлопотать, чтобы приняли тебя сотрудницей. Ведь многие актеры Художественного театра — твои преподаватели.
— Нет! — ответила я. — В подворотню не пойду.
— Как знаешь.
Сама судьба улыбнулась мне улыбкою Василия Ивановича Качалова. Василий Иванович по собственной инициативе послал обо мне рекомендательное письмо В. И. Немировичу-Данченко. Он расписал меня с самой привлекательной стороны — он, такой щедрый к людям, такой неповторимо доброжелательный.
Для него, талантливого, знаменитого, красивого, не было людей «встречных-поперечных».
Особое, естественное и красивое, уважение к людям отличало Качалова от многих и многих.
Василий Иванович никогда не оскорбил самого себя лестью сильному, высокомерием никогда не пригнул к земле уже приниженного. Он как-то чудесно умел внести бодрость и веру в человеческое сердце, если оно почему-либо их теряло. Сочувствие Качалова не было милостыней, оно исходило от чуткой и живой души. В числе людей, обязанных Качалову, и я. Больше всего благодарна я Василию Ивановичу, что руки-то протягивать к нему мне не пришлось, — сам обо всем догадался, все понял. И вступился он за меня отнюдь не из жалости, а потому, что считал меня не лишней в искусстве театра.
Потом, много лет спустя, не раз называл меня своим «созданием».
Так вот, 1 апреля 1911 года в черном шелковом платье (в нем я шла и по улице, так как весеннего пальто у меня не было, из верхней одежды имелась только шуба) я вошла в кабинет Владимира Ивановича. Он встретил меня приветливо, но я чувствовала: приветливость его только внешняя. Чувствовала это, хотя была в полусознательном состоянии. Короткий разговор... Владимир Иванович дал мне в руки записку: «С этой запиской приходите в театр осенью. Я датировал ее вторым апреля, чтоб не получилось... (он холодно улыбнулся) первоапрельской шутки. Всего хорошего!» Протянул руку. Я ушла.
Записку Владимира Ивановича прочла на улице при свете фонаря, но, мне кажется, смогла бы прочесть ее и в полной темноте: для меня она означала путевку в жизнь, лицензию на счастье. Смысл ее был тот, что с осени зачисляют меня сотрудницей Московского Художественного театра.
Приемные испытания для поступления в театр все же мне полагались, и в августе я экзаменовалась. Читала плохо, но меня зачислили: препроводительная записка была ведь от самого Владимира Ивановича. Записка помогла мне и чрезвычайно повредила: человеку, принятому в театр «по протекции», справедливо не доверяют. От недоверия больно, но «не до жиру, быть бы живу».
Я попадаю в сотрудницы Художественного театра. Попадаю в театр, где зрители так взволнованно, так торжественно ждут спектакля.
Перед тем как раздвигался занавес с изображением чайки, постепенно меркли лампы в зале и в выносном софите. Раздвигался занавес, возникал мир спектакля, правда искусства.
И по ту сторону занавеса так же торжественно, так же взволнованно ждали актеры начала новых жизней, развития новых судеб. Они искали высочайшей истины художественного вымысла, но и истина подлинной жизни на сцене была их целью, их неутолимым стремлением.
Я вступала в мир волшебный, в мир влекущий, но неведомый.
Из драматической школы Адашева я мало вынесла ценных знаний о профессии как в практическом смысле, так и в теоретическом. Повторяю: не виню своих преподавателей, я одна повинна. Резкие перемены моих настроений: восторг от одной только мысли, что буду актрисой, и острое отчаяние, что ею не буду, — мешали душевному равновесию. Приливы надежд сменялись отливами — сомнениями в своих силах, и потому нельзя было установить «береговую линию», то есть обрести более или менее четкий взгляд на самое себя как актрису, выработать, если позволено так выразиться, профессиональное мировоззрение.
Очень полезной для меня была двухмесячная сценическая практика летних «гастролей».
По окончании драматической школы в летние месяцы несколько выпускников вместе с Вахтанговым предприняли «гастрольную поездку» в Новгород-Северск. Из Москвы нас выехало семь человек: Евгений Вахтангов, Владимир Королев, Бондарев, Гусев, Лидия Дейкун, Вальда Глеб-Кошанская и я.
Наша неопытность и материальная необеспеченность могли бы сделать эту поездку пустой, неумной, смешной. Но мы вышли из положения, потому что и сами строго, чисто отнеслись к первым пробам своей практической работы на сцене и потому, что нами руководил Вахтангов. Мы беспрекословно исполняли все его требования. Он давал нам полную возможность признавать сердцем его первенство. Вахтангов был будто рядом с нами, но не был рядом: не он себя, а мы, по всей совести, не могли не ставить его выше.
Вахтангову было трудно с нами: ему хотелось решать крупные задачи, а как их решать с труппой в семь человек, без сценического опыта, без достаточно глубокого душевного содержания?
Так, например, Вахтангов читал нам «Доктора Штокмана» (ставить или не ставить?). Это происходило на новгород-северском запущенном кладбище.
Мы — будущие исполнители, а в тот миг слушатели — расположились на могилах, заросших бархатной теплой травой. Ибсен очень не надолго занял наше внимание. Во-первых, мы с азартом сосали леденцы, а потом наше внимание рассеяли букашки, муравьи, их деятельность, движение в траве, которая для них была дремучим лесом. И потом птицы щебетали в бездумной радости жизни. О жизни, о вечных ее изменениях говорили глазам облака... Но так убаюкивала теплота травы, земли, что мы... мы всей «труппой» заснули еще в середине первого акта. А Женя не сразу это заметил, погруженный в пьесу, обманутый нашим безмолвием.
Да, ему было нелегко: неопытны мы были, да еще и бедны; у нас не было никаких сценических туалетов. Его режиссерские замыслы не могли реализоваться — не было денег на оформление и у нашего «импресарио» Анатолия Анатольевича Ассинга.
Все же мы не уронили педагогической чести школы, не отреклись от высоких принципов МХТ, не осрамили и своего молодого режиссера — Вахтангова.
Новгород-Северск оказался театральным городом в лучшем смысле этого слова. Зрители простили наши невольные прегрешения не только за пыл и жар нашего умонастроения, но и за внутреннюю организацию наших спектаклей, отличавшую работы Вахтангова.
Мы жили тем новым, что внес Московский Художественный театр на сцену и за кулисы театра. Как отстаивал Вахтангов новые веяния от пренебрежения последнего из династии Самойловых, случайно застрявшего в Новгороде-Северске! Вахтангов стоял за вдохновение, призываемое умением и знаниями актера, а не являющееся по наитию, Павел Самойлов признавал поэзию «нутра». Мы разделяли убеждения нашего руководителя, веровали в то, что актер волен и обязан создавать атмосферу репетиций и спектакля, благоприятствующую творчеству. Мы жили тем, что сказала России театральная Москва, а вокруг нас была провинция в своей наивности, в своей искренности.
Бирман С. Сотрудница и актриса Московского Художественного театра // Путь актрисы. 2-е издание. М.: ВТО, 1962.