Медленно, осторожно, словно наощупь, ползет к старту ракета. Миллионы проводов, нитей, тяжей, рычагов, тумблеров, каналов, счетчиков, волосков держат ее, и на ней держатся миллионы мельчайших операций, в результате которых смотрит в небо эта махина: миллионы надежд, повисших на этих волосках. Лучше всяких слов говорит об этой работе измученное лицо Елисеева в Центре управления. Лицо Королева, который поднимается в каком-то странном лифте и не видит ничего из того, что он создал, — смотрит в себя... Лицо космонавта в центрифуге... Вавилоны рассчетов собраны в этой башне, которая сейчас полетит к звездам, — все учтено, проверено, «протянуто» и сдублировано, и однако, когда утекает последняя секунда отсчета — «Пуск!», — все-таки сжимается душа, и эту взлетающую башню с двумя бьющимися сердцами там, в конусе, вверяешь судьбе: господи, помоги им! — потому что всякий такой полет — полет между жизнью и смертью. То, что делает Пелешян, не назовешь ни гимном, ни одой, хотя ощущение триумфа словно бы впечатано в эти кадры полетов. Тема Пелешяна — иная. Его тема — смертельный риск человечества, бросающего вызов природе. Пелешян недаром строит свои симфонии без единого слова — на одной музыке и шумах: словами трудно передать мучающее его состояние, слова слишком плоско объясняют тревогу духа: есть что-то необъяснимое, неизреченное и неизрекаемое в том, почему человечество, чуя степень опасности, все-таки идет — и не может не идти — на смертельный риск Познания. «Наш век» — так называется новая лента Пелешяна. Век, который поставил понятие мировой ядерной катастрофы на одну доску с понятиями мировой истории и мировой науки. Кадры катастроф, использованные Пелешяном, подчас знакомы нам по другим хроникальным сводам. Впрочем, пожар на мысе Кеннеди, кажется, показан впервые. Дело не в этом. Дело в трагическом прочтении старых и новых хроник. Трагедия — сродни игре — вот мироощущение Пелешяна. Есть что-то отчаянно веселое — да, да! — в этих кувырках вылетающих из кабины пилотов, в танцующем хороводике парящих парашютистов, в кульбитах воднолыжников, в смертельных «номерах» мотоциклистов, прыгающих с трамплина, в последних переворотах горящих гоночных автомобилей. Весело... страшно. Пылает воздушным шар, праздничным фейерверком рассыпается пламя. Вспоминаешь строки Фета: «И чем ближе к вершине лесной, чем страшнее стоять и держаться, тем отрадней взлетать над землей и одним к небесам приближаться. Правда, это игра и притом может выйти игра роковая...» Играет разум человеческий, гуляет на просторе, рискует, дразнит опасность. Выше... Выше. Пульсирует разум, пульсирует земля, пульсирует мирозданье. Тревожно на душе художника. Этой философской тревогой и вошел Пелешян в нашу кинодокументалистику. А точнее сказать: в наше поэтическое кино, создаваемое на материале хроник. Тяжек путь познания. Тяжек, крут, опасен. Оплачивается — жизнью. Важный штрих добавляет Пелешян к картине триумфального шествия человека, разгоняющего тьму на своем пути.
Лев Аннинский. «Экран», № 4–1983, Рига.
Цит. по: Кино Пелешяна [Высказывания о кинематографе Пелешяна] // Пелешян А. Мое кино. Ереван: Советский грох, 1988. С. 219-255.