В нынешнем, восемьдесят третьем году артист Николай Константинович Черкасов праздновал бы свое восьмидесятилетие. Но нет его на свете, и поздравить его мы не можем. Только памятью можно к нему обратиться, памятью его современников и вниманием потомков.
Впервые Черкасов возник передо мной, безбилетным четырнадцатилетним зрителем, на сцене Мариинского театра, ныне Театра оперы и балета имени Кирова. Возник, но остался неведомым в толпе статистов в опере «Борис Годунов». Единственное, что нас тогда внутренне объединяло, — это жаркое восхищение Борисом Годуновым — Шаляпиным. Но это мы выяснили через много лет.
Мы познакомились на картине «Луна слева», которую ставил режиссер Александр Гаврилович Иванов на ленинградской кинофабрике «Совкино». Я был одним из четырех сценаристов и учеником режиссера, а Черкасов исполнял небольшой эпизод, как и его партнер по театру и по эстраде Борис Чирков. В то время они уже играли в Ленинградском ТЮЗе в спектакле «Дон-Кихот», звонко прозвучавшем вольной выдумкой режиссера Б. Зона. Дон-Кихот и Санчо Панса. В концертной программе Чирков и Черкасов изображали популярных кинокомиков, один — шаровидного Паташона, другой — длинного и молниеносного Пата. А в фильме «Луна слева» оба играли скромных и дельных сельских работников, причем тогдашние задиристые эксцентрики усердно старались не ошибиться в бытовой достоверности своих персонажей.
Во время экспедиции в деревню мы с Черкасовым жили в одной комнате. Он не обращал на меня никакого внимания, и я, вечно занятый подготовкой к съемкам, не отвлекался ни его выразительными рассказами, ни его ошеломительной пластичностью, занимательной не только в работе, но зачастую и в повседневной жизни.
Еще и не снился тот звездный перекресток, на котором счастливо столкнутся наши судьбы. Сначала обозначится дорожка к фильму «Горячие денечки», в котором Черкасов сыграл Лошака, а затем она неожиданно и рискованно приведет нас к «Депутату Балтики».
Странным и шальным казалось поначалу его желание играть профессора Полежаева. При его-то молодости и явно выраженной склонности к эксцентричности формы. Студия прочила на эту роль пожилого, импозантного, прекрасного актера Качалова. Это был эталон, к этой фигуре должны были клониться все приглашения. Гримировали под Тимирязева — прототип Полежаева, — снимали пробы, все выглядело благородно, уважительно, слишком правильно и скучно. Сняли Черкасова. Сходства с Тимирязевым ни малейшего, и в остальном, как говорится, все «недотянуто», все приблизительно. Но страстная вера в то, что профессор Полежаев — его роль, именно его, Черкасова, воспламеняла. Ведь проницательному взору открывался безграничный диапазон актера. А непосредственность юмора, сверкавшая в его таланте? Как ни странно на первый взгляд, это и было убедительным доводом в пользу Черкасова. Проглядев еще раз его неудачную пробу и отбросив сомнения, мы разыскали на съемках «Петра Первого» царевича Алексея — Черкасова с глубоко выбритым лбом, с затравленным взором, с пристывшим к лицу смятенным выражением молодого слабонервного человека. Было около полуночи (тогда разрешались сверхурочные съемки), откуда-то появилась бутылка шампанского, и на задворках декорации старинного дворца мы выпили по бокалу с растроганным царевичем за будущего депутата революционной Балтики. Традиционный посошок на дорогу.
А на следующий день на студии говорили: «Ну, мальчики чего-то чудят!» (Так нас с Хейфицем тогда называли, мы представляли «Первую комсомольскую кинобригаду».) Но мы не чудили, мы верили. В Черкасова верили.
Черкасов не работал над образом в часы положенных репетиций и домашних раздумий, он начинал неотступно жить в образе, беспрерывно обогащая его неповторимость и филигранную выразительность.
Счастливое то было время для режиссуры, когда фильм мыслился как событие не только для режиссера, но и для актера, и потому, вероятно, репетиции не были любезностью, которую актер оказывает режиссеру. И ни спешки, ни устали. Для репетиций «Депутата Балтики» мы выбрали в тогдашнем ленинградском Доме кино синюю гостиную — подобие квартиры Полежаева; и Черкасов неизменно облачался в черный сюртук и наклеивал усы и бороду, вместе с клеем хранившиеся в кармане. А ведь это был еще так называемый застольный период репетиционного времени. Мы сразу занимались поисками и внутренней, и внешней характеристики Полежаева, считая, что одно крепит другое. Как говорил Мейерхольд: «Мастерство — это когда что и как приходят одновременно».
Разве забудешь, как в ленинградскую нашу квартиру заходил то хлипкий царевич Алексей, то вихревой антипод его, сам Петр Первый, то погруженный по уши в скудость быта хлестаковский слуга Осип, то экспериментирующий мечтатель Мичурин и всякие другие люди разных веков и разных характеров? Это Черкасов, возвращаясь к себе домой из театра или с «Ленфильма», часто не мог пройти мимо, чтобы еще и еще не просуществовать в новой роли. Казалось, даже сны ему снятся не свои, а «персонажные».
Для режиссера подобная, бьющая из нутра, неугомонная актерская увлеченность — как желанный фонарь в переулках общего поиска образа.
А как дорога была его жертвенная готовность служить своему искусству!
...Вскоре после войны на студии «Ленфильм» снимался фильм об изобретателе радио русском ученом Александре Степановиче Попове. Играл его Черкасов. В ненастный день, насквозь продуваемый ветром, встретил я на трамвайной остановке Николая Константиновича, до озабоченных глаз закутанного теплым шарфом. Я знал, что он болен и ему настрого предписан постельный режим.
— Да ты же болен, Коля!
— В Кронштадт я. На съемку. Понимаешь, в группе сейчас машин не хватает, — торопливо объяснял, не отодвигая шарфа от лица.
— Ты с ума сошел! Температура...
— Мне надо добраться до гавани, а уж оттуда попутный катер всегда добросит меня до Кронштадта.
— В такую непогоду! Температура...
— Нельзя иначе. Неудобно как-то. И так едва собрали массовку. Неудобно. Люди старались.
И втиснулся в подошедший трамвай.
Велико было в нем уважение к чужому труду. Собственная звонкая слава никогда не затмевала значения чужих рабочих усилий. И слова Дон-Кихота, сыгранного Черкасовым в разной режиссерской трактовке в театре и в кино: «А я говорю тебе, что верую в людей», — звучали словами Черкасова.
В фильме «Анна Каренина» я мечтал снимать его в роли Каренина. Но между нашими эскизными наметками образа и началом работы прошло три года. Николая Константиновича поразила проклятая эмфизема легких. Он уже с трудом дышал... Было мучительно всякое напряжение, он утратил свободу движений, и покинуло его былое неистовое погружение в работу. Все это беспощадно подтвердилось в пробной съемке. Я жестоко винил себя за свой просчет — за то, что снимал эту пробу, за то, что поверил в чудо, неподвластное болезни. Я понимал, что обязан ему написать, чистосердечно, правдиво, ведь он поймет, он — профессионал. А как написать? Написать, что, мол, стар ты стал, братец, и я, как неумолимое зеркало, тебе об этом объявляю? Я пробовал, я писал и, казалось, осторожно, деликатно, а слова били и стучали, как гвозди о гробовую доску, и я в слезах рвал судорожно исчерканные черновики. Я не мог ранить старого друга, гениального актера... не мог...
Черкасова любили, почитали, награждали, слава его была, прочна и заслуженна, но как рано настиг неотвратимый и жестокий процесс болезненного угасания. А такому актеру жизнь вне сцены, вне экрана, вероятно, казалась бессмысленным, невнятным умиранием.
Когда моей жизнью овладевает новый замысел, то независимо от времени и места, где должно развернуться действие нового фильма, я неизменно хватаюсь за Чехова. Восхищаясь и воодушевляясь его лаконичным мастерством и творческим методом психологического и эстетического познания человеческого характера, я, как могу, стараюсь примерить, применить это при сочинении сценария. И так же, когда предстоит мне выбор актера на ту или иную роль, я воскрешаю для себя Черкасова. Сквозь его органичный артистизм, как сквозь магические очки, я вглядываюсь в других актеров. Я благодарно ценил его виртуозное умение владеть своим телом и голосом, его юмор, тактичность эксцентрики, странно приобщающей к достоверности изображения.
И в те дни, когда тормошили воображение впечатления о безвестных передвижных театрах, я случайно наткнулся на обрывок моего письма к Черкасову. Это окончательно определило мое решение сделать фильм об актере. Не его, не черкасовской судьбы. Не о прославленном, не о столичном, но так же преданно, влюбленно и талантливо служившем своем на роду написанному призванию. И в память о Николае Черкасове я снял фильм «Повесть о неизвестном актере».
...Подспорьем в создании роли, в проникновении в предложенную автором психологию персонажа оборачивался и живой интерес Черкасова к людям, доброе неравнодушие к чужим судьбам. Как у депутата Верховного Совета СССР, у него было точно обозначенное место и время для приема избирателей, но как часто звонили прямо домой с долгими, взволнованными просьбами по телефону. Был ли занят или отдыхал, гости ли торопили, налив праздничные бокалы, или ворчали домашние, охраняя его покой, — от всего отмахивался, дружелюбно и серьезно откликаясь на каждый звонок о помощи. Для него это были звонки от людей по ту сторону сцены или экрана, а с ними он был кровно связан. Это к ним обращался он в разном обличье, к разуму их, к сознанию их и к сердцу. Для познания истины и справедливости он существовал как актер и как общественный деятель.
Обычно после премьеры спектакля или фильма создатели его выходят на сцену. И не раз великий артист Николай Черкасов низко кланялся бурно аплодировавшей публике.
И будто к нему относятся запомнившиеся мне стихи:
Артист все кланяется, все кланяется,
По скулам его стекает пот,
Ноги его дрожат, как у коня после жестокого бега...
Артист все кланяется, все кланяется.
А мгновение назад держал он в горсти этих людей.
Швырял их на землю, к звездному небу их поднимал,
Великими делал и жалкими.
И непонятно мне, почему он теперь кланяется,
А не люди падают перед ним на колени.
Зархи А. Спасибо, что ты был! // Искусство кино. 1983. № 10. С. 104-107.