Милый Саша!
Не удивляйся тому, что пишу тебе, хотя мы не виделись и не общались целую пропасть времени. Мне позвонили из редакции и сказали, какая тебя настигла дата — семидесятипятилетие. Но я счел возможным не принять ее в расчет и позволить себе роскошь воспоминаний, погрузиться во времена нашей молодости, наших веселых боев, нашего гнева, наших побед под градом осуждений, критических громов и «проработок». Ты для меня навсегда живешь в этом времени — молодой, нервный, робкий и требовательный, боязливый и упрямый, дерзко пессимистичный. Меня всегда восхищал твой наивный, воинственный пессимизм, великолепная способность впадать в отчаяние, в полнейший мрак вопреки всем призывам к обязательному в те времена оптимизму. Никакой успех не мог сделать тебя довольным, самоуверенным и спокойным. Ты был вечно чем-то встревожен, недоволен, чего-то опасался и мог этим раздражать, даже обижать.
Передо мной лежит тоненькая книжечка — твоя пьеса «Фабричная девчонка», издание 1957 года. На первой странице твоя надпись — «Дорогому Боре с мольбой о снисхождении к человеческим недостаткам. Саша». Судя по всему, эта надпись сделана после какой-то ссоры. Сейчас уже трудно вспомнить по какому поводу, собственно, возникали размолвки. Кажется, я злился на твои опасения, что Фетисова будет играть Женьку слишком резко. Так считали многие, а после сдачи спектакля Художественному совету, этот самый Худсовет потребовал снятия ее с роли. Я не уступил, и на премьере она имела оглушительный успех. Ведь в резкости, и дерзости было все дело. В твоей резкости, и ее резкости, и моей резкости. Но, конечно, были моменты малодушия. Когда посыпались разгромные статьи, мы на одном из спектаклей зашли к ней в уборную и просили что-то чуть-чуть смягчить. Чуть-чуть. Боже, какую гневную отповедь мы выслушали! Она просто выставила нас за дверь, заявив, что мужество наше ниже нашего таланта, но что она будет верна именно таланту драматурга и режиссера и плевать хотела на их опасения и осторожность.
Эта реакция доставила мне огромную радость, хотя очень не хотелось, чтобы спектакль сняли (а такая угроза была вполне реальной).
А. Сафронов в какой-то статье написал, что после представления «Фабричной девчонки» публика расходилась молча, опустив головы, не поднимая глаз от стыда. Это было наглое вранье, ибо «Фабричная девчонка» шла под сплошные аплодисменты и заканчивалась овацией.
На первых прогонах без публики спектакль шел, скажем, два с половиной часа (не помню точно), а на генеральной со зрителями на сорок минут больше — такие были реакции едва ли не на каждую реплику, на каждую деталь постановки. Зрители бурно радовались правде того, что происходило, на сцене.
Многие, конечно, возмущались. Я помню, как в антракте в фойе нарядная дама, жена известного критика, говорила: «Эту Женьку не играть надо, а высечь!»
Надо сказать, что Театр Советской Армии во всей этой взрывоопасной ситуации вел себя весьма достойно. Алексей Дмитриевич Попов сначала относился к твоей пьесе несколько настороженно — его смущало косноязычие героев, их интеллектуальная «немота», что ли. «У Чехова тоже обычные люди, обыденная жизнь, а какие монологи у трех сестер, какая поэзия. Найдешь ли ты здесь достаточно глубокий, интересный второй план, духовное содержание?» — как всегда хмуро спрашивал он меня. Но все-таки доверял, поддерживал, относился к нашим дерзаниям серьезно и с уважением. Несмотря на внешнюю суровость, питал к нам скрытую нежность.
Мне кажется, что это чувство тогда было присуще всем нам. Алексей Дмитриевич был в каком-то санатории, и я послал ему с кем-то цветы. У меня сохранилась ответная записка:
«Милый Боря! Ты меня очень тронул своим письмом и розами. И как курьез, через полчаса после твоих друзей с розами, явился с букетом твой автор Володин. Одним словом, я весь в цветах. Желаю тебе успеха в работе».
Передо мной премьерная афиша «Фабричной девчонки» — 18, 20, 23, 25, 27, 30 января 1957 года. Вот как часто шел спектакль, почти через каждые два дня, и всегда с аншлагами в огромном зале ЦТСА. В «Фабричной девчонке» есть сцена в красном уголке, где происходит беседа о любви и дружбе, после которой одна из девушек говорит: «Лекция очень хорошая, побольше таких...» Ты мне написал на афише: «Спектакль очень хороший, побольше таких!»
Через десять лет после премьеры в журнале «Театр» о «Фабричной девчонке» писали: «Ее ругали, ее хвалили, о ней спорили — и тем не менее после спектакля Театра Советской Армии, поставленного Б. Львовым-Анохиным, стало очевидно, что в драматургию пришел талантливый драматург А. Володин с оригинальным сценическим мышлением. В этом спектакле прекрасная актриса Людмила Фетисова создала свою лучшую роль...»
Боже мой, как она играла! В ней было все — и горькое одиночество детдомовки, и почти хулиганская бравада, и вызывающая угловатость абсолютной невоспитанности и лихая вульгаринка неразвитого вкуса. А сквозь все это — отвага, чистота, нежность, неподкупность гордой натуры. Фетисова сыграла в этой роли прекрасную, естественную «дикость» неприрученной ложью души, сыграла органичное, врожденное, отвращение ко лжи, ее абсолютное, полное неприятие, отчаянное нежелание, неспособность смиряться с привычными для всех условиями и условностями. А так как в те годы вся наша жизнь была пропитана, пронизана, сцементирована ложью, то образ этот воспринимался как символ протеста против гнусной и глупой неправды, которой было опутано все наше общество. Многие актрисы играли Женьку эффектно и звонко, но никто не передавал с такой силой этот трепет гневного отвращения к неправде, как Фетисова. Может быть, потому, что сама она за всю свою жизнь в театре ни разу никому неискренно не улыбнулась, не сказала ни одного неискреннего комплимента, думаю, что ни разу не промолчала, когда была с чем-то несогласна. Уже не говоря о том, что ни разу ни на одном собрании не произнесла ни одного из самых распространенных тогда демагогических слов. Ее жизнь была подвигом творческой честности, неподкупности, прямоты. Вот почему она так любила созданную тобой роль.
Надо сказать, что все актеры были влюблены в твою пьесу, в свои роли. Николай Пастухов, с неистовым темпераментом фанатика игравший Бибичева, для этой роли на каждом спектакле душился отвратительным тройным одеколоном, потому что ему казалось, что этот комсорг пользуется именно таким одеколоном. Максималистская одержимость, доходящая до смешного и прекрасного чудачества, творческая самозабвенность этого актера помогали ему создать тоже почти символический, при всей своей достоверности, образ пламенного, неистового в своей дурацкой убежденности демагога.
И Андрей Петров в роли немногословного, мрачноватого Феди нес свою серьезную и глубокую тему. Если Бибичев — Пастухов был священнодействующим жрецом, носителем лжи, Женька Фетисовой — бесстрашной «еретичкой», восстающей против этой лжи, то Федя — Петров таил угрюмую обиду и боль обманутого.
Прекрасный критик К. Рудницкий написал тогда: «Борис Львов поставил „Фабричную девчонку“ с широким размахом, свободно и поэтично, понимая, что за внешней камерностью произведения открывается драма больших масштабов, серьезных и волнующих размышлений».
Рудницкий проницательно сказал о масштабности твоей драматургии, в то время как большинство ортодоксальных критиков твердили о камерности и «мелкотемье» (глупый, но, к сожалению, очень употребительный в свое время термин). Но, когда Фетисова играла Женьку с настоящим огнем правдолюбца, восстающего против неправды и ханжества, когда Пастухов в роли Бибичева был слепо и пламенно одержим в своих прописных истинах, — спектакль вызывал горячий отклик в громадном зале ЦТСА, таком неподходящем для «камерных», по мнению многих, пьес Володина.
И в «Старшей сестре», поставленной в «Современнике», я продолжал утверждать, что ты — драматург-поэт, что в твоих «бытовых» пьесах сюжеты и характеры — поэтические, «сказочные». В «Фабричной девчонке» Женька выступает как герой русских сказок, воплощение правды, прямодушия, высокого человеческого простодушия, смешного и досадного только для подлецов и пошляков. В «Пяти вечерах» ты рассказываешь легенду о прекрасной самоотверженной любви, победившей разлуку, усталость, разочарования. В «Старшей сестре» говорится, как в сказках о Золушке, о победе мечты, казалось бы, несбыточной, нереальной с «житейской» точки зрения, о возможности почти сказочного преображения человека.
Конечно, это мои субъективные ощущения, но именно они вели меня в постановке «Старшей сестры». «Фабричная девчонка» была твоей первой пьесой и я первый ставил ее. А ко времени «Старшой сестры» уже много раз были произнесены слова об узости, мелкотемье, бытовщине и тому подобном. И поэтому явилось решение, подчеркивавшее поэтичность, приподнятость этой пьесы о бунте Личности против мещанской ограниченности и деспотизма, о торжестве Незаурядности, поднимающей человека над бытом, над житейским стандартом, о том, что делает его выше и больше так или иначе сложившихся жизненных обстоятельств. Отсюда возник в спектакле серебристый, словно летящий женский профиль (художник В. Мессерер), музыка Моцарта, почти фантасмагорические театральные лучи прожекторов, в которых Надя и Лида читали строки стихов, отрывки монологов Сони, Джульетты, Нины.
Я отчаянно спорил с О. Ефремовым, с Л. Толмачевой, ты приезжал из Ленинграда нас мирить, уверял, что все будет хорошо. В это же время «Старшую сестру» ставили у Г. Товстоногова с роскошной Т. Дорониной, ты разрывался между двумя театрами и иногда сердился по поводу разных театральных неурядиц.
Помню одну твою сентенцию — «Я пишу хорошие женские роли, поэтому их отдают первым актрисам, а первые актрисы — это себялюбивые, капризные, избалованные существа, совсем непохожие на тех женщин, которые живут в моих пьесах. Поэтому в следующий раз я потребую, чтобы главную роль играла самая маленькая, несчастная, забитая и забытая актриса театра, затерянная во всех массовках».
Это тоже высказывание театрального идеалиста, сказочника, наивного мечтателя.
В конце концов, Толмачева вдохновенно сыграла Надю, Ефремов был необыкновенно достоверен в роли обидчивого до слез Ухова, очень хороши были А. Покровская, И. Кваша, Г. Соколова, В. Заманский, Л. Иванова. Мне кажется, что и в этой твоей пьесе и в нашем спектакле была важная для того времени мысль — символ торжества человеческой Артистичности над убогой серостью жизни, жажды душевного праздника и освобождения. В сущности, это был рассказ о всех нас, о «Современнике», о Фетисовой, об Эфросе, о всех, кто взлетом души побеждал жестокость и тупость запретов, узость стереотипов и глупых требований, несправедливость оценок, всю невыносимую серость «прекрасной советской действительности», воспевать которую нас призывали настойчиво и угрожающе.
Первые спектакли мы сыграли на гастролях в Тбилиси, и благословенный тогда город одарил нас неслыханным успехом, дождем роз, роскошью невероятных застолий. Ты многим людям театра дарил праздник, радость, счастье успеха. И прежде всего потому, что в эпоху торжествующей лжи написал правдивую пьесу, вывел на сцену непридуманных людей и тем самым кого-то разозлил, кого-то испугал, а кого-то несказанно осчастливил. Я был в числе таких осчастливленных и поэтому всегда помню тебя.
После «Девчонки», на другой тоненькой книжечке, где напечатана другая пьеса — «Старшая сестра», — ты написал: «Боре, с благодарностью за прошлое, с надеждой на будущее», и подписал — «Саша».
После «Старшей сестры» мне не пришлось ставить твои пьесы. Мы не виделись бог знает сколько времени. Ты мог меня совсем забыть. Но я все-таки хочу через много лет снова обратиться к тебе так, как ты подписался тогда, — Саша, будь здоров и счастлив, насколько это возможно в наше время и в нашей стране. Сейчас пишут много черных пьес, совсем безнадежных, пугающе, тоскливо безысходных. Их так и величают — «чернуха». Ты тоже писал в жестокое время и был «пессимистом». Но сквозь твою грусть и даже ненависть всегда проникал свет, в твоих нелепых и несчастных героях всегда было душевное изящество и красота. Никакой «чернухи»! Почти детская вера. «Все странно, смешно, необузданно!» — как говорит твоя Надя, придя с выставки детского рисунка.
Я мог бы послать все это тебе в запечатанном конверте, но решил опубликовать так открытое письмо, потому что мне хочется рассказать, напомнить всем, как много ты значил для всех нас, ибо твои пьесы начали новую эру в нашем театральном деле.
И еще очень важно напомнить сейчас — ты умел говорить самую горькую правду, не отнимая у людей веры, надежды, щемящего чувства красоты. Я не знаю, как ты сейчас живешь, наверное, совсем нелегко, но что бы то ни было, я кончаю так, как ты в одном из вариантов кончил свою «Старшую сестру» словами пушкинской Лауры:
Слушай, Карлос,
Я требую, чтоб улыбнулся ты!...
Саша, улыбнись, хотя бы этим сбивчивым воспоминаниям!
С нежностью и благодарностью,
Борис Львов-Анохин.
Москва, 6 февраля 1994 г.
Львов-Анохин Б. «Я требую, чтоб улыбнулся ты» [Открытое письмо А. Володину] // Экран и сцена. 1994. № 5. 10-17 февраля.