Это не воспоминания. Лично познакомиться с Александром Моисеевичем Володиным мне, можно сказать, не посчастливилось. Стыдно быть таким несчастливым, но что поделать. Несколько лет назад вышли «Первые воспоминания о Володине», а может, уже и «вторые», но мне нет места даже в «сто пятнадцатых». Две-три короткие встречи на мемуары не тянут.
Вернее сказать, это Володин знать меня не знал. Сам-то он был для меня близким-близким, практически родственником, что никак не вредило его величию в моих глазах.
Мы с Лидией Сергеевной Масловой из всей мировой сокровищницы интимной лирики, не сговариваясь, выбрали «Проснулся и выпил немного. Теперь просыпаться и пить. Дорога простерлась полого. Недолго осталось иттить». Александр Ширвиндт в своих воспоминаниях утверждает, что Володин сочинил это к его последнему визиту и прочел ему за рюмкой ликера. Везет Ширвиндту — если, конечно, не привирает задним числом.
Собственно, мне и без этого удивительного четверостишья хватило бы одного «Осеннего марафона». Разбудите меня среди ночи просьбой назвать совершенный фильм — клянусь, не стану спросонья корчить из себя умного, щеголять шедеврами Кассаветиса, Бергмана, Дрейера или каких-нибудь актуальных китайцев, а на автомате выпалю: «Осенний марафон». К этому совершенству не один Володин, разумеется, причастен, тут без Георгия Данелия как минимум не обошлось — и все же.
Год назад я неожиданно разжился ворохом старых советских киноплакатов. Мне притащили доверху ими набитую полосатую сумку — в таких челночники тоннами возят барахло из дружественного Китая. Сидя на полу, я перебирал пергаменты канувшей кинопрокатной жизни, откладывал в сторону занятные экземпляры, которые могут сгодиться мне или на подарки друзьям, и внутри ерзала надежда: а вдруг? Я ее гнал, понимая, что она даже не глупая, а идиотская. Советская кинематография наплодила великое множество фильмов; даже за два последних десятилетия, к которым относились плакаты, их было произведено с избытком. И с чего бы в моем скромном — в сравнении с тем количеством — ворохе оказаться одному вожделенному? Шанс один из тысячи.
Перебирал я их, значит, неразобранная пачка таяла, вместе с ней таяла моя дура-надежда, мужественно готовясь умереть последней. она совсем уже было умерла, оставалось несколько штук — и можете мне не поверить, заподозрить во мне пошляка, склонного к дешевым сюжетным эффектикам, но клянусь: это оказались плакаты «осеннего марафона». В двух разных художественных версиях и в шести экземплярах.
Два я оставил себе, повесил один на стенку в Питере, другой — в Москве; два переехали в Колпино к Тимофею, и по одному получили Ксения и Лидия Сергеевна, упомянутая выше в связи с бессмертными строчками про «пить» и «иттить». Скажу больше: когда ко мне прибыла вторая сумка с плакатами, там обнаружились «Пять вечеров», да еще в изрядном количестве, но об этом позже.
Ощущая Александра Моисеевича Володина гениальным родственником, я не особо стремился преодолеть или сократить расстояние до него. Считал это расстояние не реальным, а формальным, по сути мало что значащим. В буквальном-то смысле оно бывало даже коротким, ведь Володин в своем вечном свитерке под вечный пиджачок (ни в чем другом вечном я его не запомнил) время от времени выбирался на премьеры в театры или Дом кино, и я тоже не брезговал такого рода культурно-массовыми мероприятиями. Порой расстояние оказывалось не длиннее вытянутой руки — как на спектакле «Серсо». Усилиями тогдашних ленинградских театралов в летнем театре Измайловского парка неделю полыхал такой несусветный (при том, что справедливый) ажиотаж, что даже Володину не хватило пристойного места. И его, классика, по-простому, без чинов усадили на соседнюю со мной ступеньку. Он провел на той ступеньке три часа в полной завороженности, я видел.
Реальное же расстояние от меня до Володина измерялось моим благоговением — размерами, как вы догадываетесь, ого-го какими.
А случай обратить на себя его внимание выпал мне несколько раз.
Первый раз — в Доме ученых, после его творческого вечера, что само по себе было обстоятельством довольно экзотическим: подобные публичные акции Володин не просто не практиковал, а бегал от них и убегал (это не тавтология, это «осенний марафон» мною вертит) прижавшим уши зайцем. Боялся всеобщего к себе внимания как огня. Боялся, возможно, сильнее пулеметного огня на войне, которую прошел (и из которой потом не сделал тему) связистом, потом сапером; был дважды ранен, с фронта вернулся с медалью «за отвагу», полученной в 1942-м.
Каким образом почтенным тетушкам из Дома ученых удалось его уговорить на персональное выступление — загадка. Скорее всего, как-нибудь разжалобили — по методу Дины Морисовны Шварц, которая, по легенде, явилась к нему с подвязанной из-за флюса щекой и только так сумела вырвать у него из рук авторский экземпляр «Пяти вечеров»: он все тянул, а Георгию Александровичу Товстоногову уже не терпелось. Нетерпение Товстоногова он воспринимал спокойно, но вот женские невзгоды оставить его равнодушным не могли.
Дом ученых я пришел после школы не с пустыми руками — предусмотрительно захватил с собой журнал «Театр» с артистом Лановым на обложке. Поражать Лановым воображение Володина я не собирался — просто под той обложкой была напечатана пьеса «Блондинка» (в восьмидесятые Володин еще мог назвать пьесу этим словом всерьез, не опасаясь вульгарного шлейфа, который вытянулся за «блондинкой» позже). По этой пьесе Товстоногов к тому времени уже поставил у себя в БДТ неудачный, увы, спектакль с Алисой Фрейндлих. А его ученик Кама Гинкас в Москве почти одновременно — наоборот, удачный, но не помню с кем, потому что товстоноговскую «киноповесть с одним антрактом» я видел, а про успех московской «Блондинки» только читал.
Мне захотелось изнутри украсить журнальную книжку «Театра» володинским автографом. Я был тогда малолетним охотником за автографами, стыдно сейчас в этом признаваться (почти как быть несчастливым). Прошу меня, кстати, простить за дважды промелькнувшую расхожую цитату из Володина. Ее и без меня пускают в ход по любому поводу, надо или не надо. Из-за этого умная наивная володинская мысль теперь страшно захватана и низведена до какой-то совсем уже пошлости, ею, конечно же, по рождению не являясь.
Чехов, небось, как заслышит в очередной раз у себя на том свете нашу шарманку про раба по капле из человека с прекрасными лицом-одеждой-душой и мыслями, так сатанеет и на стенку лезет. Вот и Володину, скорее всего, от здешнего бубнежа про «стыдно быть несчастливым» давно выть хочется, и он наверняка воет своим тихим голосом, только мы не слышим (увязывать Володина с Чеховым — тоже, конечно, не самое оригинальное на свете занятие, вы уж заодно и за это простите, простите, простите меня).
Автограф я получил, причем в оригинальной авторской редакции. Увидев пьесу, которую я ему подсунул, Александр Моисеевич недовольно буркнул что-то себе под увесистый нос. Недовольство, как я тут же понял, относилось не ко мне, а к пьесе, к которой он, как выяснилось, в конце что-то лишнее приписал, пойдя на неведомый мне компромисс. Подсластил пилюлю, подарил блондинке больше надежд, чем собирался, и теперь казнил себя. «Здесь надо выбросить к чертям конец» — вот что написал он мне на титуле пьесы, которая в переплетенном с другими володинскими страничками виде была мной подарена Даниле Козловскому и теперь в его владении (чтоб вы знали, где искать, если что).
В другой раз я оказался вблизи Володина лет через семь-восемь, когда мы с любой Аркус с большим трудом добились от него коротенького предисловия к посмертной сеансовской публикации его друга Якова Нисоновича Рохлина. Эти три вступительные строчки я сначала клянчил у Володина по телефону, а потом забирал у него дома на Пушкарской — кажется, в дверях. может, даже и не он сам их отдавал мне.
До этого люба успела познакомиться и без паузы подружиться с Володиным в Репино. Она жила летом в тамошнем доме творчества, и в какой-то момент ей на глаза попался Володин, одиноко и в полной растерянности сидевший на лавочке. В очередной раз обнаружив его в этой мизансцене, Люба подошла и участливо поинтересовалась, почему тот печален и может ли она, Люба, с этим что-нибудь сделать. «Понимаешь, деточка, — мгновенно расположился к ней Володин, — я ведь не собирался сюда ехать. Совсем не собирался. Но жена со свояченицей решили, что мне надо срочно здоровье поправить, и купили эту путевку. Они всегда за меня решают, и сейчас тоже. Автобус отправлялся с черной речки. Я уже подходил к остановке, когда увидел, что он отъезжает. Побежал за ним, но остановился. Зачем я, подумал, бегу? Зачем вообще туда еду? Что мне там делать? Потом подумал: а дома что мне делать? И пошел к остановке, стал ждать следующий автобус».
Репино выбило Володина из его привычной колеи, которая пролегала между заплеванными рюмочными Петроградской стороны. Получая утром от домашних поручение купить хлеб или молока, Володин включал посещение продуктового магазина вынужденным общественно-полезным пунктом в свой заповедный рюмочный маршрут: от Пушкарской до Бармалеева и оттуда — на Монетную. Или в какой-нибудь другой последовательности, но с теми же задачами и неизменно прекрасными женщинами, которые в тех рюмочных расцветали от его искренних мужских восторгов и ему, само собой, отпускали.
Мучительный разрыв с личной географией и переживал тогда Володин на чужой репинской скамеечке, дополнительно убитый тем, что дом творчества в те горбачевские годы некстати включился в борьбу с пьянством и перевел свой бар на соки-воды. Люба стала для него неожиданным спасением. Она открыла ему глаза на существование другого, нормального бара в гостинице неподалеку и рассказала, что украшением его меню считается коньяк «старомодный»: пятьдесят грамм с двумя консервированными вишенками внутри. Сама Люба узнала об этом от Владимира Ивановича Валуцкого, а значит, этой информации и качеству продукта можно было доверять.
Услыхав про «старомодный» с вишенками, Володин мгновенно воспрял, попросил Любу немедленно отправиться с ним в это чудесное место — и далее регулярно принуждал ее к целенаправленным прогулкам, потому что сам дорогу запомнить никак не мог, и без коньяка с таким подходящим ему именем не мог тоже.
Этим сюжетом их репинское общение не ограничилось: однажды Люба уговорила Володина пойти на залив купаться. На неожиданное предложение он поначалу откликнулся опасливым сомнением («понимаешь, деточка, я и не помню, когда в последний раз купался...»), но все же дал себя уговорить — не исключено, что выторговал себе на обратном пути «старомодный».
Залив в репино, как известно мелкий, и, чтобы по-человечески окунуться, надо одолеть приличное расстояние. В результате за обедом Алексей Юрьевич Герман, обитавший в то лето там же, веселил весь дом творчества рассказом о том, что «Шурик своими постоянными „простите-простите“ и „мне стыдно, мне стыдно“ привел-таки себя в состояние полной святости. Сегодня шагал в семейных трусах под руку с Любкой по воде аки посуху. Я думал, до Выборга дойдут».
По возвращении в город Александр Моисеевич наведывался к Любе на ужины, восхищался ее драниками, а пуще того — ее мамой Фаиной Абрамовной, которую находил чрезвычайно привлекательной женщиной. Все володинские книжки, которые в те дни появились и с тех пор хранятся в Любиной библиотеке, снабжены лирическими посвящениями не ей, а Фаине Абрамовне. Драники же стали наказанием володинской свояченицы, потому что дома Володин требовал таких же, и она вынуждена была звонить Любе и по телефону записывать рецепт.
Кажется, я лишь однажды участвовал в этих посиделках у Любы. А у Александра Моисеевича побывал уже после того как они сошли на нет. Оказался я там не по личному приглашению хозяина, а по инициативе моей приятельницы Жени Рынской. Она в то время еще не успела превратиться в Божену Рынску, дивное украшение московского света, и Александр Моисеевич, не догадываясь о грядущем Женином превращении, одаривал ее своим покровительством (употребляю это слово совсем условно, с Володиным оно решительно не соединяется).
Чтобы исходные обстоятельства той встречи стали яснее, замечу, что я уже полтора года находился в завязке и ждал момента покончить с таким ущербным существованием и вернуться в полнокровную жизнь, одновременно страшась этого возвращения, так как имел опыт предыдущих. Володина, и для мировой истории это намного важнее, именно в тот день жестоко облапошили наперсточники. Использовали его наивность самым отвратительным образом и вытянули из него изрядную сумму, которая, как назло, недавно у него завелась в связи с полученными премиями.
О приключившемся я узнал не из желтых газет, вскоре загалдевших об этом с искренним энтузиазмом и мнимым сочувствием, а от позвонившей мне Жени. Она сказала, что сама сейчас дома у Александра Моисеевича, и чтоб я тоже приезжал — с целью то ли вместе подумать, можем ли мы подстегнуть ленивую милицию, подключив пристойную прессу (в то время такие идеи еще не считались насквозь бредовыми), то ли сообща воодушевить пребывающего в унынии Володина.
«Маленькая» в том телефонном разговоре точно фигурировала.
Упустить возможность провести вечер с Володиным, да еще быть ему полезным, я, конечно же, не мог. Про «маленькую» Женя могла и не напоминать — тем более, у меня в связи с этим тут же родилась одна скромная, но существенная личная надежда.
А вдруг, подумал я, если развяжу не с приятелями-собутыльниками, как обычно, а с самим Александром Моисеевичем Володиным, это каким-то сакральным образом настроит мою новую вольную жизнь на правильный лад и научит меня не уноситься иной раз — и всегда страшно не вовремя — далеко и надолго. То есть, смогу по примеру Володина наладить с алкоголем спокойные товарищеские отношения. Ну, или партнерские — на основе взаимного уважения сторон. Есть ведь такая иллюзия, кто в курсе — долго объяснять не надо, и вот мне померещилось, что я смогу волшебным образом превратить ее в реальность.
Эти надежды я и нес в себе вместе с «маленькой» в сумке — к Володину на Пушкарскую. Еще в сумке болтался диктофон, который я по пошлой журналистской привычке прихватил с собой, оправдываясь в собственным глазах тем, что не каждый же раз такая возможность выпадает.
Александр Моисеевич от пережитого стресса лечил себя проверенным способом и к моему приходу был уже изрядно, скажем так, распален. Принесенную мной «маленькую» мы, кажется, даже не прикончили, но начать — начали. Кассета с обрывками тогдашнего разговора до сих пор у меня хранится и в дело вряд ли может быть употреблена: это сплошной экспрессионизм назло любой логике. журналистской выгоды я не извлек, и это хорошо.
Излишне говорить, что вздорный расчет на антизапойную сакральность тоже не оправдался.
Через несколько лет Александр Моисеевич Володин умер.
А не так давно шел я домой по улице восстания и перед самым поворотом к себе на Некрасова зацепил взглядом подъезд с табличкой: мини-отель «Пять вечеров». От неожиданности чуть было не возмутился: вот ведь пошляки — даже Володина умудрились освоить, к мелкогостиничному бизнесу пристегнуть. Вроде «Афони», магазина сантехники на Моховой, но это как раз неплохо, а вот койко-места в «Пяти вечерах» — такого не надо бы.
Возмущение, однако, отступило быстро, уступило какой-то непонятной радости: я почувствовал, что «Пять вечеров» здесь не случайны. Задал себе наводящий вопрос и вспомнил, что Тамара, вроде бы, если ничего не путаю... Прибавил шагу, дома сходу залез в пьесу, долистал до четвертого вечера — нет же, не путаю. Тамара в поисках пропавшего Ильина растерянно прячется за слова, слова — и, среди прочих слов, за слова о том, что адрес у нее простой: Восстания, дом 22, квартира 2.
Мини-отель «Пять вечеров» в том доме и расположился, только в апартаментах № 6, но это совсем уж частность. Квартиру Тамары, наверное, не получилось выкупить. Позже я в книжке прочитал, что Володин не просто так своей героине этот адрес дал — он и сам жил, правда, недолго, в этой коммуналке. А в сороковые в той же квартире обитал Леонид Пантелеев, один из авторов «Республики ШКИД», и еще в этом не чуждом хорошей литературе доме в двадцатые годы Самуил Алянский поселил у себя на квартире собственное издательство «Алконост». Про Пантелеева с «Алконостом» я вам заодно сообщаю в краеведческом экстазе, к «Пяти вечерам» и Александру Моисеевичу Володину это отношения не имеет.
Так, общекультурный контекст.
Что тут добавить?
Наверняка не один я на всем белом питерском свете в состоянии связать адреса мини-отеля и володинской женщины, которой вдруг стало страшно при мысли, что она могла наспех выйти замуж за кого-то другого, не за Ильина. В то же время без всякой глупой гордости понимаю, что адрес Тамары из «Пяти вечеров» не каждый второй в Питере идентифицирует.
Это я сейчас не дополнительные поводы для самоуважения выискиваю, а клоню к тому, что совершенно неизвестный мне человек, выкупивший квадратные метры именно в этом доме и открывший здесь мини-отель именно под этой вывеской, не мог рассчитывать на массовый отклик — исключительно для себя старался, не для современников. Значит, ему это было необходимо — таким вот образом продлить свой роман с «Пятью вечерами», рожденный из какого-то личного происшествия, которое не обязательно еще кому-то замечать.
Или это вообще не «он», а «она» — я же внутрь мини-отеля до сих пор не заглянул, хотя надо бы. Есть у меня две затеи.
Во-первых, подарить плакат михалковских «Пяти вечеров» — их в доставшейся мне добыче несколько штук оказалось, причем в трех вариантах. Правда, один совершенно несносный, в спартаковских красно-белых цветах, почему-то с огромным яблоком — типа адамовым — посредине и с головой Людмилы Гурченко у этого яблока на листочке. Такой вот лирический образ. руки бы тому художнику вырвать.
Рассказывали, что Андрей Арсеньевич Тарковский, выступая однажды в Питере, на вопрос про Никиту Михалкова и свое к нему отношение ответил, что Никита, мол, человек талантливый, но фильмы делает без особого тщания, хотя «Пять вечеров» — это да, это хорошо, кроме финала с «только бы войны не было», убрать бы его....
«Здесь надо выбросить к чертям конец», как написал мне сам володин на «Блондинке».
Кстати, в первом володинском сборнике, вышедшем за год до моего рождения, «Пять вечеров», как и фильм Михалкова, заканчиваются словами про войну, а вот в черном двухтомнике, который издали за шесть лет до смерти автора, в последних словах Тамары войны уже нет. «Завтра воскресенье,— говорит Тамара,— можно поехать на озеро Красавица. Там очень хорошо. Я еще там не была, но говорят... и в Павловске очень красиво... я тоже не была, но говорят...»
Товстоногов, взявшись за «Пять вечеров», сообщил Володину, что будет делать спектакль с волшебством. Это важное слово.
Вторая моя затея в связи с мини-отелем «Пять вечеров» — вот приедет кто-нибудь из московских друзей, а лучше несколько, в правильное время, когда я ненадолго и без надежд на Володина развяжу, и мы как снимем номер в «Пяти вечерах», как хорошо посидим, выпивая за нетрезвого человека, волшебного в своей отдельности от всего трезвого и расчетливого, а счастье называвшего пустынным словом среднего рода.
Савельев Д. Автографы. // Сеанс. 2016. №63.