Я хочу сказать несколько слов о телевизионном фильме «Поздний ребенок» по повести А. Алексина. Поставил эту картину режиссер К. Ершов. По телевизору мы обычно смотрим фильмы рассеянно и урывками, а тут я как сел, так и просидел до конца. Хотя вещь эта можно сказать, совершенно простенькая.
Есть немолодой уже папа — его играет Меркурьев.
И немолодая мама — ее играет Максимова.
И есть двое детей — достаточно взрослая дочка и маленький сын.
Так вот, с позиции этого сына и ведется, как я уже сказал, совершенно простенький рассказ.
Мы узнаем, что папа — очень хороший и что мама тоже славная. И что в сестру влюблен забавный сосед-доктор. Но сестра любит, к сожалению, не соседа, а совсем другого молодого мужчину.
И вот, наконец, этот молодой мужчина приходит к ним в дом, и все знакомятся друг с другом.
Этот молодой человек оказывается точно таким же чудаковатым и милым, как все в этой семье. Он такой же простодушный и открытый, как и папа.
И потому вечер быстро организовывается. А нам приятно смотреть, как вся эта компания сидит за столом и беседует. И не только приятно, но и, представьте себе, волнительно, потому что нас волнуют ведь не обязательно только очень драматические вещи, но и совсем простые.
Так и здесь — просто сидят за столом несколько милых людей и беседуют, а тебе очень интересно и ты увлечен, потому что все от начала до конца лирично и юмор мягкий, и каждый кадр построен красиво и точно, как-то законченно-графично. И декорации забавные, на другие декорации не похожие. Обычно на них никакого внимания не обращаешь, а тут заметно, какие обои в комнате, и какая высокая белая дверь, и как стол стоит, и какие стулья. Все прекрасно продумано, и все до мелочей эту семью выражает.
Дело еще в том, что рассказ ведется не просто от лица мальчика, но как бы от лица взрослого, который вспоминает, как он был мальчиком и какая была у него хорошая семья. И как приятно ему было сидеть вечером в этой семье за большим столом. И слушать, как добродушно шутит замечательный папа. Или смотреть, как мама с сестрой раскручивают с рук на руки пряжу.
В воспоминаниях детства есть всегда легкая загадочность или задумчивость. К этой легкой задумчивости многие и стремятся, когда ставят подобные вещи, но не многим это удается, потому что не так просто создать некую дымку воспоминаний. Тут нужна удивительная мера и нежность всех приспособлений. Только в этом случае вам передастся чувство детства и семьи. А ведь это, как говорится, не так уж мало. Недаром мне даже вспомнилось, пока я смотрел фильм, как Достоевский в «Братьях Карамазовых» говорил, что человек обязательно должен сохранять в себе свое детство, и чем больше в нем этих воспоминаний остается — тем лучше...
Но вот, однако, за тем столом, за которым сидели те пять человек, почему-то стало очень тревожно. Хотя за минуту до этого они беззаботно шутили.
Молодой человек, гость дома, оказался весельчаком. Он смешно пел и сам себе аккомпанировал на пианино. А все столпились возле него и подпевали. Особенно старался папа, так как он вообще очень любил музыку и архитектором стал только потому, что кто-то сказал ему однажды (или он прочел где-то?), что архитектура — застывшая музыка. У папы в каком-то старинном шкафчике находилась коллекция пластинок и особенно любимая пластинка, где Шаляпин исполнял «О, если б навеки так было...». Папа всегда с таинственным видом доставал эту пластинку, ставил на диск граммофона, который тоже, кстати сказать, был как-то по-старинному красив.
Так пот, они пели и опять садились за чай, а потом неожиданно стало тревожно. Потому что воспоминания как раз подошли к тому моменту, когда все вот так сидели дружно, а потом папа то ли вдруг почувствовал неожиданную усталость, то ли решил позаниматься в другой комнате, но он встал из-за стола и пошел к дверям. Затем он еще обернулся и сказал опять что-то шуточное. И даже поднял на вытянутых руках два чемодана, чтобы показать, сколько в нем силы. Но в это время чемоданы стали как-то странно медленно падать, и сам папа тоже будто поплыл. А мама оказалась с большой подушкой и тоже плыла куда-то к дивану. Одним словом, с папой случился сердечный припадок или, как теперь даже дети называют, инфаркт.
Бывает, что драматическое суют тебе в нос и требуют и умоляют, чтобы ты переживал и плакал. Но ты как назло не плачешь и не переживаешь. А тут все было сделано как бы даже игрушечно и шуточно, но тебе вдруг стало страшно и больно.
Папу положили тут же в столовой на диване под его любимой картиной, а лечить папу начал тот самый доктор-сосед, что был влюблен в дочку. Но теперь это был уже не чудак сосед, а Боткин, Мечников, Пирогов — так, во всяком случае, казалось сыну.
А дальше начались воспоминания о постепенном папином выздоровлении. И каждый кадр этого выздоровления был важен и герою этой картины и мне. Потому что хоть это и очень простые вещи, но кто же не знает им цену...
Впрочем, чувствовать в самой жизни — это одно. Тут, как говорится, не приходится очень заботиться. Случилось несчастье, и ты несчастен. Случилась радость, и ты рад. А вот в искусстве совсем другое. Случилось несчастье, но оно не твое, оно придумано, оно случилось с неким воображаемым человеком.
Уметь чувствовать в искусстве, повторяю, это совсем не то, что чувствовать в самой жизни. И это, надо признаться, привилегия далеко не каждого художника. Кто-то умеет мыслить, кто-то сопоставлять и философствовать, кто-то смешить, кто-то умеет ловко делать вид, что чувствует. Но чувствовать все же могут далеко не все. И тех, кто это умеет, ты невольно отличаешь. К ним у тебя возникает ответная нежность. Потому что в истинном чувстве есть что-то совсем живое, родное. И удивительно близкое.
Что мне этот незнакомый отец, что мне его смешная комната и эта его привязанность к граммофону и Шаляпину? Но вот все участники фильма, умея чувствовать, схватили во мне и что-то мое и втащили меня туда, в свою комнату и в свои переживания, как к себе самому.
И вот я уже совершенно внезапно, неожиданно для себя взволнован. И так же, как этот мальчик, полон детством и воспоминаниями...
Между тем, пока я думал обо всем этом, фильм продолжался.
Папа выздоравливал, слава богу. И теперь перед всеми стоял вопрос обмена. В квартиру соседа-доктора надо было переселить того молодого человека, в которого была влюблена сестра. Но, к сожалению, когда все это почти устроилось, выяснилось, что молодой человек сестру разлюбил и влюбился в другую женщину.
После папиного инфаркта это была вторая очень серьезная неприятность. Но на этом все же не очень хотелось сосредоточиваться, потому что папа, к счастью, почти выздоровел, и теперь он лежал на совершенно чистой траве где-то в поле, вместе со своим граммофоном и пластинкой Шаляпина. Рядом сестра и мама разматывали пряжу. Впрочем, может быть, все это было не так, как казалось, так как кадры были совсем какие-то призрачные. На земле, в траве, стояла почему-то неизвестно откуда взявшаяся швейная машина, а мама и сестра раскручивали пряжу и чуть-чуть натянуто улыбались. А папа, лежа у граммофона, подняв свою белую шляпу, махал ею, как бы прощаясь. Становилось опять тревожно, но воспоминания все же крепко и прочно всех тут соединили и навек связали в памяти сына. Недаром с папиной пластинки слышно было тихое, почти на одном еле заметном дыхании пение Шаляпина: «О, если б навеки так было...»
Эфрос А. Уметь чувствовать // Искусство кино. 1971. № 7.