...Это был удивительный концерт в составе Декабрьских вечеров: Наталия Гутман, Элисо Вирсаладзе и Виктор Третьяков исполняли трио Дмитрия Шостаковича памяти И. И. Соллертинского. Наверное, многие из нас слышали его впервые. Сначала какой-то долгий празвук, может быть, даже антизвук невыразимой, запредельной тоски; а потом, дальше — вихрь дьявольских звучаний, заставляющих забыть об этом зале, о концерте, об авторе даже.
Странным образом, мне показалось, что именно так мог бы начинаться шекспировский «Макбет» — эти женщины, колдующие над своими инструментами (нужды нет, что третьим был мужчина), эти ведьмы, знающие о человеческой душе нечто, что она сама не смеет о себе знать; это могущественное нечто, что называется музыкой и состоит всего из семи нот...
Прекрасные случаются концерты, но случается иногда и такое, выходящее за рамки концерта, даже прекрасного...
Я вспомнила, что давно не слышала Наталию Гутман. Впрочем, нет: видела и слышала, но на экране, и притом не только как виолончелистку, но как жену, мать, музыканта par excellence в фильме со странным названием: «Олег Каган. Жизнь после жизни».
...Душа в заветной лире
Мой прах переживет и тленья убежит.
Удивительно, не правда ли, что в наше время душа вместе с заветной — в данном случае — скрипкой может быть (отчасти хотя бы) удержана таким вполне материальным, механическим предметом, как видеокамера, притом любительская. Что она — душа — может быть отчасти сохранена на каком-нибудь очередном «носителе», будь то магнитная пленка или CD-ROM. Вероятно, в наступающем тысячелетии многие предпочтут именно такие — аудиовизуальные — памятники, а скульптура займется своим; впрочем, одно другого не исключает.
На самом деле, конечно, фильм об упоительном скрипаче Олеге Кагане, или, как сам он шутил, муже великой виолончелистки Наталии Гутман, — не только монтаж счастливо прибереженных жизнью любительских съемок, но и продуманная, отснятая, озвученная и сфокусированная лента или, как говорится, masterpiece Андрея Хржановского.
А. Хржановский давно перестал быть аниматором только, но слово anima существенно для него и в документальном кино.
Душой ленты о музыканте становится, естественно, музыка. Она несет на своей волне весь состав фильма: слова больших музыкантов, которые не хочется называть по-жаргонному «интервью», предметы культуры, детские фотографии, съемки первых публичных успехов, семейных радостей и ослепительных моментов творчества, знаки и стигматы внезапного удара болезни, борьбы и самой смерти — всего, что составляет человеческую жизнь такого накала.
Музыка выстраивает ассоциативные ряды — нежные краски полотен Возрождения, фантастические — Марка Шагала, локальные — масок.
Музыка — дуэты, трио, диалоги скрипки, альта, виолончели, фортепиано — некоторый идеальный субстрат человеческого общения, который делает кадры камерной музыки такими драматургически емкими.
А. Хржановский, впрочем, выстраивает фильм о музыканте, акцентируя его не только музыкальными, но и визуальными мотивами — колористическими, пластическими, знаковыми.
Золотистые тициановские тона, господствующие в фильме, заданы скрипкой, ее старинностью. Золотистая шевелюра скрипача, красное бархатное нутро концертного зала — все вместе складывает аккорд теплых звучаний, которому не противоречат ни живые краски природы, ни пестрые — карнавала.
Цвет смерти — белый: белизна антисептической больничной постели, кисейной — висконтиевской — занавески. Слепящая белизна туннеля томографа.
Туннель — лишь один из пластических мотивов фильма. Туннели жизни: путешествий, гастролей, просветов в будущее — сменяются туннелем медицинского прибора, уходящим в ничто.
Детские лица, мальчик со смычком — образы, уходящие из прошлого в будущее, обрамляющие ленту. Маски — сначала просто знаки жизненного карнавала, но вот эта черная венецианская маска-баута, как предупредительный знак, как леденящий намек, смысл которого проявится в конце. Режиссер расставляет эти знаки препинания, эти цезуры в потоке музыки, красок, ассоциаций.
Еще только начало, еще все впереди — и жизнь, и музыка, и счастье, — и вдруг на мгновение, как momenta, как удар меди в оркестре — фотография-портрет, фотография-образ: преображенное болезнью лицо музыканта на груди жены. Образ невыразимой любви, образ невыразимого страдания, образ-предвестие.
У Олега Кагана был счастливый дар, счастливый темперамент, счастливая «киногеничная» внешность — прелестное мягкое лицо с неожиданно тяжелыми, драматическими веками. Талант, личность видны даже в обыденных съемках, не говоря о концертах. Даже болезнь, изглодав, не отнимает значительности. И этот двойной фотопортрет, такого рембрандтовского звучания, появляется в конце уже как знак беды.
Из многих нежных, восхищенных и дружеских слов, сказанных об Олеге Кагане, мне почему-то больше всего запомнились слова Альфреда Шнитке о том, что скрипач в своем исполнении был не просто музыкантом, он умел выходить за рамки самой музыки — во что-то большее.
В фильме — в разговоре о душе — проскальзывает мимолетный образ: «Снятие со креста» Рембрандта, и невесомая фигура тает, растворяется в живом пламени свечи. Не душа ли избегает тленья вопреки всепоглощающей белизне? Ведь фильм недаром называется «Жизнь после жизни».
Туровская М. «Одной любви музыка уступает...» // Искусство кино. 1997. № 7.