Не бывает глупых циников; цинизм дурака заемен. Зато ум с цинизмом всегда шествуют рядом. Очевидно, мир настолько несовершенен, что, познавая его, человеку свойственно охладевать.
Кира Муратова сняла свои «Увлеченья» холодно, в лучших традициях карикатуры позднего средневековья. О разобщенности. О Человеке Неразумном.
Татары после такого рабам-зодчим глаза выкалывали — чтоб не смогли сделать еще лучше для кого-нибудь другого.
А у всех прочих и так не получится.
Муратова не совсем любит людей.
Потому что знает.
Люди — самозабвенные, потные, говорливые существа, их много, и все кричат. Инженеру душ вообще не позавидуешь: чем сильней увеличение — тем хуже. Самый человеконенавистнический кадр мирового кино: крупный план человеческого лица, особенно если снять под обрез глаз (глаза как-то примиряют с человечеством) — жующего, смеющегося, говорящего. Они все, все что-то тараторят, лопочут, бубнят, не слушая один другого, и я тоже никого не слушаю и бубню — последняя стадия астенического синдрома.
На предыдущих кто-то еще хотел вкричаться, чтоб услышали, — отчего происходили незапланированные конфликты. Теперь все ровно и гладко. Тридцать человек говорят одновременно, причем знают, что никому дела нет, и говорят, говорят одно и то же, все же рассчитывая на кратковременную вспышку внимания, но тщетно, и оттого все равно — размахивают, толкаются, плюются.
— Скажите мне, скажите, что такое пейс?
— Всякое здесь возможно, но чтобы Атгай проиграл! В рядовой скачке! Его пригласили на международные! И я дал согласие! И вдруг — на тебе!
— Я сейчас уйду. Сейчас я ухожу, я с вами прощаюсь.
— Что такое пейс? что такое пейс? что такое пейс?
— Вы, Николай Амирович, какой-то вероломный.
— Не вырони хлыст! Новый или старый: не позабудь! Не потеряй! Не урони!
— Витиеватая! Ви-ти-е-ватая!
— Геолог прихватывает лидера, выходит в голову скачки, остальные кучно с просветом...
— Вы, вы видели, что это за зрелище — кавказская вольтижировка?!
— Э, на каком основании ты хлопаешь меня по плечу?
— Я часто думаю о том, ну кто же понесет мой гроб. Нет, я не специально, но вот если... если...
— Что — такое — пейс?!
Лошадь — она ведь на спокойный предмет никак не реагирует. Зато движение чувствует раньше всех. Отчего дополнительные нервы: не надо, не надо трогать меня руками, я все слышу.
Лошади при том, что все дело происходит на ипподроме. Почему человека надо поверять ипподромом? Наверное, потому, что «в глазах чистокровной лошади мы можем видеть одновременно огонь и кротость, сатанинскую гордыню и равнодушие. Одно-времен-но».
Похожи. Сняв забег, порыв, вихрь — ничего нет прекраснее конского галопа, танцующей женщины и фрегата под парусом! — она дает лошадиный круг, топтание, и задницы, задницы, да просто жопы с хвостами — потные, мокрые, пар идет — и мерзкие лошадиные зубы, когда вдруг оттопыривается губа.
Нет, конечно, ипподром не для противопоставления гадкого человека стройному строптивому животному, характерного, если судить по беллетристике, для концлагерных комендантов.
Все-таки она не до такой степени ненавидит людей. Потому что знает.
Люди очень разные. Каждый. Как его ни снимай — жрущим, орущим, люди — очень трогательные и забавные существа, и если слушать со стороны все, что они орут, очень интересно.
— А вы на собак главным образом садитесь — ни класса, ни резвости, ни силы у ваших лошадей!
— Красавица не может мешать, особенно молчаливая. Красавица оживляет, украшает собой любой пейзаж...
— Оба они были канатоходцы; потом расшиблись и по состоянию здоровья сменили жанр. А мне каково?
— А одна моя подруга с Востока мне по телефону вдруг говорит, остерегайся, говорит, красивых примет: если ты попадешь в опасную ситуацию, но будут соблюдены все условия красоты, то ты согласишься на такую погибель! Я говорю: как? как это?
— Нельзя совмещать в одном пространстве лошадь и женщину, мне нельзя, чрезмерно раздваивает внимание и силу. Нет! Вообще, женщина должна сидеть на балконе... на трибуне и махать платком. И на карусель не пойдем! Лишнее! Мешает!
И разность их прекрасна, лишь бы не орали, тише. Одна помешана на собственном цирковом номере, влюблена в цирк, в опилки, что вы понимаете, а ее все время выпускают поперед всех, потому что номер так себе, с собачками. Другой помешан на лошадях, на этой грации и жаре — и плевать ему на баб, потому что только зря отвлекают, даром не надо. Третья помешана на пистолетах, это отдельная совершенно тема, а вы говорите — лошади, лошади... У четвертого страсть — любой мухлеж, любой сговор, лишь бы амировские люди-кони не победили, потому что «Я считаю его славу не-о-боснованной!» — и бьется, и жалко его в самый момент низости и жлобства.
Кажется, Муратова все время добивается обратного результата, в этом, видимо, и есть чувство, переживание. Они все у нее какие-то недоделанные, неправильные, как и кино. Звук косой, грязный, картавый, с дефектами — и оттого натуральный. Демонстративная вневременность — и подспудное попадание в самую точку, в современный мир, где каждый свихнут на звуке своего голоса.
Кажется, у Муратовой от мира непреходящее ощущение, как у чувствительного городского малыша, впервые пришедшего в зоосад. А там лошадки, как на картинках, с болтающимися отдельно хвостами, но при этом почему-то вонючие, постоянно норовят накласть на асфальт и укусить, обернувшись. Все не так, все наоборот, я уже писал. Божественный ход десятки скакунов озвучивается надрывным визгом болельщиц, а лошадиные задницы, задницы, задницы, долгая череда — Генделем. Люди ребенка удочерить хотят, вроде благородное движение, но делят его, из рук вырывают, в конце концов обижают нежного мента, тупого, лопоухого, который ее первый нашел и сам как ребенок, плюти-плюти-плют. Блондинка ходит в черном платье муаровом, брюнетка в балетной пачке, и в этом какое-то равновесие, и даже покой. А как только блондинку одевают в больничное, в халат белый — гармония пропадает, она становится настоящей арийской сукой, сладко рассказывающей о морге, о прозекторах, об органах и мертвечине.
Все пошло в дело, только у Муратовой мог прозвучать декадентский монолог о красоте смерти, излюбленная тема соавторши сценария Ренаты Л., которая и играет эту беляночку-кису. Но и здесь Муратова решает не доводить ничего до конца, сбить могильно-салонный эффект: самую раскрасавицу современности Ренату Л. снять широкоугольником и снизу — отчего она становится широкой, задастой, ляжкастой и тихо двинутой. Чуть-чуть усугубить жестикуляцию, немного больше экспрессии перед абсолютно не слушающим собеседником — пациент готов, пора заводить личную карточку больного.
Все они у Муратовой с хорошим прибабахом, все. Фотограф-Цахес, встрепенающийся только на заезде. Жокей с ледяным голосом и ни разу не побритой верхней губой, тиком срывающийся в истерику о лошадях. Цирковая мама, которая хочет сдать номер по династии, и ничего больше, и кошечки, висящие на собачках, — белые, между прочим, на черных, с выпученными мордами. Цирковая бабушка, которой все «остоебенило на хер» (привет «Синдрому»), и она качается на трапеции в клоунском колпаке с аккордеоном, размахивая толстыми ногами в ажурных чулках и тупорылых туфлях, набеленная, — и поет дурацкую песню.
Феллини есть кому передать свою лиру.
Похоже, его болезненная любовь к уродам передается по наследству. Это же у него самые любимые воспоминания о толстых первых проститутках и о том, как кому-то написали на ботинки. Но зато — и о снеге, осыпающем выкинутую в рождественскую ночь мебель.
Так что Муратова не Феллини, она такого не потерпит. У нее другая красавица бежит по берегу моря с чемоданом, нелепее и притягательнее кадр трудно придумать. А потом надевает синий бант в черный горошек, норковую шубу и начинает форсить. Дура.
И в самом зачине двое мужиков тискают, толкают, бесятся на берегу моря, и возят друг друга на себе, как на жеребце по имени Гарольд.
А поломавшегося на заезде катают с ветерком на больничном тарантасе — о-го-го.
Муратова смотрит на них насмешливо, по-матерински.
«Лошадь нужно хлопать по холке ощутимо, иначе она вообще не почувствует — и с этого только начинается диалог».
Горелов Д. Лед и пламень: К. Муратова наблюдает человечество // Сегодня. 23 апреля. 1994.