Речь Юрия Норштейна на торжественном заседании Чешской Академии Художеств в Праге 7 мая 2014 года по случаю присуждения степени doctor honoris causa
Уважаемые коллеги, друзья!
Сегодняшнее событие для меня — большая честь.
Как удивилась бы моя мама, которая переживала, что я после школы в течение нескольких лет так и не смог поступить в высшие художественные заведения. Если бы она была жива, я предъявил бы ей эту профессорскую мантию, добавив: «Видишь, мама, все же я не полный идиот, и даже в самой Праге этот мой вывод о себе подтвержден». Быть может, моя неспособность сдавать экзамены связана с всегдашним состоянием робости, неуверенности и сильнейшего переживания. Я не знал тогда, что эти качества образуют вектор творчества. Они — эти состояния — хороши, когда ты наедине с ними и с собой и можешь сколько угодно переживать и размышлять, не давая никому отчета. Переживания любви всегда сильнее благополучного итога, но, как это ни горько, сравниться с предощущением любви может только драматический разрыв, который с невероятной силой взвихряет твое воображение, и тогда с пронзительной ясностью невидимое претворяется в видимое.
Самое чудовищное в искусстве — идеология. Она опасна как знак государственности, если является единственной управляющей силой и не связана с твоей личной ответственностью. И здесь невольный вопрос взаимоотношений этики и эстетики. Что же происходит, если под последней понимать свойства искусства, предвизуального чувственного восприятия, а под первой некую моральную силу, управляющую творческой энергией? Если этика овладевает тобой, а вопросы самого искусства подчиняются моральным правилам, то этика неминуемо вырождается в идеологию, принимает свойства силы и тогда случается погром искусства, который с точки зрения идеологии не выражает мир в нужном для идеолога направлении.
Что управляет эстетикой — накопление огромного количества обертонов, которые становятся твоим знанием, твоим художественным языком, твоей способностью к переживанию. И здесь невольный ответ, почему сегодня на этой торжественной церемонии прозвучала мелодия моего детства.
Мы вчетвером — папа, мама и мы с братом — жили в маленькой тринадцатиметровой комнате большой коммунальной квартиры. Но клянусь, я бы не хотел поменять это мое детство на любое самое комфортное. Представьте себе комнату, в середине которой под потолком абажур, мама набрасывает большую скатерть на стол, скатерть взлетает и, надуваясь парусом, медленно, волнами, словно ловя воздушное равновесие, успокаивается, принимая форму стола.
Зимой в комнате на веревках досушивалось принесенное с улицы белье, распространяя морозную пряность. Пахнет хлебом, по воскресеньям маковым пирогом, бубликами. Папа за столом отхлебывает горячий чай, почти кипяток, из тонкого стакана в подстаканнике и читает. Брат на скрипке разучивает гаммы, за окном зимняя ночная синева, а в комнате тепло от печки, я рисую, и кажется, что это навсегда. И то далекое «навсегда» теперь длится твоей жизнью, а если повезет, то и творчеством. Комната заполнена упражнениями Шуберта, Паганини, Листа, но самое острое впечатление оставило звучание грампластинок. Завораживал священный ящик — патефон, тяжелая пластинка на диске, крупный план иглы, под которой кружится бесконечная струящаяся поляна пластинки. Никелированный звукосниматель мерно покачивается, и сквозь шипение пластинки звучит еврейская песенка «Варенички» или синагогальное пение.
Звуки одушевляют и возвращают пространство той жизни. Та наша комната, та далекая точка в глубине времени представляется мне музыкальным перекрестком, где у каждого своя мелодия. Мы были вместе, каждый жил своей жизнью, но мы были сопричастны друг другу. Быть может, это и есть главный смысл бытия. Суть не в удаче, а в ежедневном интересе к каждой точке жизни, одна из которых может вспыхнуть открывшимся глубоким смыслом простых понятий. Суть в том, чтобы в сложных обстоятельствах считать себя виновным и ответственным за деяния, в которых сам не участвовал. Главное — уметь отличить дурное от животворящего. Как бы мы ни настаивали на словах «о вкусах не спорят», но время объединяет такие понятия правды и прекрасного, что мы можем указать на них пальцем, как на обобщенный смысл, и вкус здесь ни при чем. Может быть, прекрасное и есть правда. Главное — не обольщаться приманками, а прокладывать дорогу сквозь хитрости, предлагаемые тебе с добропорядочной улыбкой, и ты, клюнувший на подделку, не заметил, как прошел рядом с подлинником.
Прекрасное не только в колоннах Парфенона, но в каменной дороге, по которой идешь, сбивая в кровь ноги, но ты чувствуешь всем существом дорогу, и эта дорога — к дому. Прекрасно не только прикосновение ладоней любимой к твоему лицу, но и подагрические пальцы твоей мамы, и хромая собака, и выцветшая на солнце, омытая дождями доска, и запыленная листва.
Я говорю сейчас и вам, и себе: мы счастливы, потому что мы в творчестве, мы живем в нем, будто продираемся сквозь терновник.
Мир заполнен многообразным опытом, и ответа общего нет. И все же, если ты держишь младенца на руках, ты испытываешь восторг, и смысл отрицательного опыта полезен хотя бы тем, что заранее заставляет тебя проникаться пронзительной печалью о судьбе твоего ребенка, или друга, или просто близкого тебе. И если ты испытываешь горечь, грусть от предстоящей чьей-то судьбы, ты уже невольно участвуешь в мысли, что есть нечто, ради чего стоит писать стихи, делать фильмы, сочинять музыку, жить, просто трудиться.
Я благодарю всех, кто способствовал нашей сегодняшней встрече, благодарю профессоров и студентов Академии, моих чешских друзей и коллег. Всех, кто способствовал выходу моей книги «Снег на траве» на чешском языке.
Я хочу, чтобы кто-то в будущем, просматривая архивы Академии, сказал бы с завистью про нашу сегодняшнюю встречу: «Да, они были сопричастны друг другу!»
Gaudeamus igitur! Vivat Academia! Vivant professores!
Спасибо!
Ваш Юрий Норштейн
Норштейн Ю. Речь на торжественном заседании Чешской Академии Художеств в Праге 7 мая 2014 года по случаю присуждения степени doctor honoris causa // Киноведческие записки. 2014. № 106/107.