Все будущее мира (или, скорее, все варианты будущего — All The World’s Futures) — таков лозунг последней Венецианской биеннале, в рамках которой было показано «Событие» — пожалуй, единственный фильм Мостры, перебросивший мостик к тому, что происходит в Джардини, «Арсенале». «Событие» — актуальное концептуальное кино в том незатасканном смысле, в каком эти слова применяют по отношению к современному искусству.
Посетителей русского павильона в Венеции встречала гигантская голова в пилотном шлеме, который больше напоминал противогаз. Эта кислородная маска — образ настоящего — соединялась с подвалом павильона, в темноте которого мелькали документальные кадры недавних, давних, текущих протестов, вернее, их обрывки, будто случайно выхваченные светом. Будто эти тени не способны подняться на поверхность и задышать полной грудью. И потому обречены на параллельную жизнь в андерграунде, которому классик-концептуалист Ирина Нахова посвятила нынешний павильон.
Там же, в этом «подсознании» сегодняшнего дня, могли бы промелькнуть и опять исчезнуть участники августовского путча в Ленинграде 1991 года, ставшие героями «События» Сергея Лозницы. Вытащенные им из подземелья — из архива — на свет.
Сделав бесшумный, бесшовный монтажный фильм из черно-белой ленинградской хроники, Лозница реанимировал вcе наше прошлое, оно же — все наше несвершившееся будущее, по которому заставляют ностальгировать кадры из его фильма. Но они же и отрезвляют, пробуждают от этого чувства.
Портреты очарованных протестующих, пейзажи застывшей в ожидании толпы, внимательные, открытые лица людей будто сняты самим Лозницей и выглядят как свидетельства о другой, уже потусторонней эпохе. Мы привыкли думать, что это та самая прекрасная эпоха, которую мы потеряли. Сохраняя ее мифогенную природу — столь же бережно, как и работая с хроникой, — «Событие» в то же время сообщает, что эту эпоху мы никогда и не обретали. Борьба одного ощущения с другим составляет драматизм восприятия фильма. Он же — трагизм восприятия времени здесь и сейчас, из которого изъяли мечту о будущем и мечту о прошлом, о (новых) 90-х, на которые до последнего момента возлагались надежды.
Если совсем недавно текущая эпоха по-прежнему произрастала из 90-х, то теперь у нового времени совсем другая, куда более близкая точка отсчета, или — разделительная черта, радикально отчуждающая то десятилетие от нынешнего. Те события — от нынешних, даже наперекор их очевидной в некоторых случаях преемственности. Внезапный разрыв и внезапное же соединение времен — два параллельных, чередующихся процесса, которые образуют драматургию и внутренний ритм «События».
Лозунги ленинградских демонстрантов, оккупировавших Дворцовую, до боли напоминают те, что держали участники Болотной, Сахарова. Они будто адресованы еще и будущей власти, тогда лишь входившей в кадр. «Володя, Володя!» — окликает кто-то молодого Путина, трусящего вслед за своим шефом Собчаком в правительственную «Волгу». Эта проходная — кульминационная — реплика, добавленная режиссером в фонограмму, есть не только его злободневная ирония, но и далекое эхо знаменитой замазанной реплики «Хрусталев, машину!» из фильма ленинградца Германа о вроде бы несколько иной эпохе. В настежь открытом «Событии» гуляет и такой исторический сквозняк.
Эта хроника — как переписка из двух временных углов: она опрокинута не только в безродное, насильно забывшее о своих корнях и потому обреченное на бессобытийность настоящее, но и в доисторическое — по отношению к этому беспамятству — прошлое, в архивное эпическое «всегда».
Затемнения, или цезуры, прорезающие «Событие», озвучены «Лебединым озером» — уже автопародийным аккомпанементом, призванным в те революционные дни заглушить путч на телеэкранах. Конечно, в фильме Лозницы этот Чайковский звучит как лебединая песня российских демонстрантов, но «Событие», естественно, такими очевидностями не исчерпывается.
Лежащая в его основе хроника — это идеальное документальное свидетельство, которое обретает смысл и начинает свидетельствовать только постфактум — после того, как событие произошло и, что важнее, подверглось забвению (а именно это произошло с путчем 1991 года). Чувство, что то время утрачено, на самом деле означает, что утрачена память о нем, но «Событие», как и всякий археологический эксперимент, позволяет вспомнить о нем, даже если вы не были его свидетелем. Вспомнить в данном случае значит обнаружить его в первозданном виде, очищенном от последующих следов истории — мифов, заблуждений, всяческих наслоений, интерпретаций. Одновременно разрыв между событием и знанием о нем, событием и чувством становится нервом фильма. Это контрностальгическое кино, что не отменяет, а лишь усиливает его глубинную меланхолию (она же — философский эквивалент киногении).
Та революция предстает в фильме как событие, невозможное сегодня уже не только на улицах, но теперь еще и в сознании — как проект, идея, страсть, мечта, пускай и нереальная. Хотя политическое воображение вроде никто не отменял, а кризисное время должно его только стимулировать. Парадокс в том, что недостижимость утопии, вообще-то изначально свойственная этому жанру, отменила здесь утопии как таковые. Везде и во всем.
Одновременно с «Событием» в «Арсенале» показывали замечательную инсталляцию питерской художницы Глюкли под названием «Одежда для демонстрации против фальсифицированных выборов Владимира Путина». Это серия вымышленных, нереальных костюмов несуществующих протестующих, каждый из которых несет свой лозунг, тоже гротескный, — «Верните бани», «Геи всех стран, объединяйтесь», «Русское — это православное?», знаменитый «Вы нас даже не представляете» и т. д. Участница группы «Что делать» Глюкля называет этот проект мокьюментари, имея в виду, видимо, что он документирует демонстрацию, которой не было и быть не может. Точно так же нетронутая хроника в «Событии» приобретает утопическое измерение и даже зависает между «было — не было», если использовать название дебюта Корнелиу Порумбою о то ли реальной, то ли сфальсифицированной румынской революции 1989 года.
Ретроавангардные костюмы Глюкли, нанизанные на деревянные палки швабры, какие еще используют в качестве конструкции для пугала, сделаны с оглядкой на все наше революционное — мифическое — прошлое и реанимируют память о Пролеткульте и советском авангарде, фольклоре и скоморошестве. Но их эпическая условность не столько реквием по возведенным утопиям, в любые времена обреченным на провал, сколько тоска по недостатку утопического в текущей реальности — в (левом) искусстве, политическом андерграунде, разных (художественных, интеллектуальных) сообществах. По недостатку, который оказывает еще более фатальное воздействие, чем утопии рухнувшие. И производит переизбыток неотрефлексированной реальности, от которого уже можно задохнуться и хочется залезть в противогаз.