Скоро мы расстались — Толя поехал поступать в тот же ГИТИС, а я в Свердловск, на факультет журналистики Уральского университета. В Свердловск я поехал потому, что первый писатель, которого я увидел в жизни, был товарищ отца по редакции Сергей Бетев.
— Лучший факультет журналистики — в Свердловске, — тоном, не терпящим возражений, сказал он. — Поезжай, Урал сделает из тебя человека.
Я послушался и не жалею об этом. Я поступил, а Толя — нет. Он написал мне:
«Эх, Лешка!
Всю жизнь не везет мне. Как печать проклятия лежит на мне трудность жизни. Чтобы поступить в институт, нужны не только актерские данные. Бездарные люди с черными красивыми волосами и большими выразительными глазами поступили... Комиссия поверила им. Мне не верят. Никто не верит. В этом моя беда. Для института нужна внешность, а потом все остальное. Комиссии нужно нравиться...
Сейчас я ничего не могу понять. Надо взглянуть на все со стороны. Если не возьмут в театр в октябре, пропадет цель и смысл существования. Во Фрунзе не поеду. Стыдно.
22.07.56 г. Москва».
В театр его не приняли, хотя была хорошая рекомендация. Работу он нашел такую, что и во сне не придумаешь. Где-то прочел объявление, что нужны люди для выкорчевки пней, в болотах под Кинешмой. Поехал...
Домой он вернулся, как рассказывали мне родители, примерно в таком же состоянии, как и после геологической экспедиции. Отоспался, подкормился и пошел работать на завод сельхозмашин имени Фрунзе — ведь он был неплохой слесарь-инструментальщик. Он писал:
«Привет, Лешенька!
Вот даже не знаю, с чего начать? Может быть, с того, что я стал лысеть? Это под Кинешмой вода такая была, какая-то противная. Да и старею...
Только сейчас почувствовал, насколько важен переломный момент в жизни, в формировании человека. Вот не поступил в институт опять — и что-то во мне сломалось. Бросил писать дневник, стал какой-то безвольный. Читать стал мало, курю много. Ты смотри, следи за своим здоровьем, не кури. Следи за своим формированием, сейчас ты переживаешь важное время, поверь мне. Ну а я как-нибудь...
Толька».
Встретились мы летом, когда я приехал на каникулы.
— Почему тебя не взяли? — спрашивал я.
— Я же тебе писал — берут красивых... Или этих Иван-царевичей.
— Кого?
— Ну, похожих на артиста Столярова... «Цирк» помнишь?
— А монолог Арбенина ты читал?
К тому времени мы посмотрели «Маскарад», и в наших душах ничего не осталось от увлечения опереттой и оперой. Теперь кумиром и звездой был для нас Николай Мордвинов. Мне казалось, что Анатолий читает монолог Арбенина («А! Заговор... прекрасно...») просто замечательно. Не хуже самого Мордвинова. Я, конечно, не видел, что Толя во многом подражает знаменитому артисту.
Но дело заключалось не только в этом. Его не приняли в ГИТИС прежде всего потому, что он не подходил под колодку типажей, которые тогда были в моде. Герой-любовник? Нет. Простак? Что-то как будто есть — умеет быть естественным, даже смешным. Но этот нос, это удлиненное бледное лицо... Нет, какой там простак. Неврастеник? Пожалуй. Но это амплуа изжило себя. Да и глаза... Запавшие какие-то. Без сомнения способен, но нам не подойдет.
Примерно по такой схеме шла оценка абитуриента Солоницына и в первый, и во второй раз. Почему-то поступал он именно в ГИТИС — считал, что здесь и только здесь должен учиться. Каждый раз он доходил до третьего, последнего тура творческого конкурса, и когда ему говорили «нет», он считал, что жизнь кончена. Но постепенно оттаивал...
Наговорившись о театральных делах, он стал рассказывать о заводе. Показал мне несколько стенгазет — особенно он гордился сатирическим отделом «Шайба», который придумал.
Показал грамоту — на республиканском смотре он читал «Облако в штанах» и получил первую премию. Но разве это могло успокоить его?
Летом пятьдесят седьмого, снова приехав на каникулы домой, я застал Анатолия за неожиданным занятием — он был организатором городского молодежного праздника. Оказалось, что его выдвинули на комсомольскую работу, что он инструктор райкома, и его вот-вот переведут в горком.
Праздник молодежи удался. Мы посмотрели концерт художественной самодеятельности, потом был фейерверк, и Толе надо бы радоваться, что дело он организовал как следует, но лицо его было печально.
Мы шли из «Звездочки» по тихим зеленым улицам. Было слышно, как трещали цикады.
— Знаешь, — сказал он, — комсомол хочет послать меня на учебу.
— А ты?
— А я решил попробовать поступить в ГИТИС еще раз... в последний. Если опять провалюсь...
— Ты не провалишься. Тебя обязательно примут. Но если что-то случится, хотя я не верю, что случится, — приезжай в Свердловск.
— Зачем?
— Там хороший театр. И в этом году при театре открывается студия.
Остановишься у моего друга, он свердловчанин. Но все это я говорю на всякий случай...
В ГИТИС его не приняли и в третий раз. И вот мы встречаемся в Свердловске.
Опять третий тур творческого конкурса. Толя вышел из репетиционного зала, где проходил экзамен. Я бросился к нему:
— Ну как?
— Погоди. Пойдем покурим.
Я видел, что он не может унять нервную дрожь. Мы стояли на лестничной клетке и жадно курили.
— Сейчас скажут... Предупредили, чтобы никто не уходил.
Принять в студию должны были двадцать человек, а до третьего тура было допущено втрое больше. Нервные смешки, предположения, домыслы звучали отрывисто, напряженно.
Вот стоит парень из Сочи — с роскошной цыганской шевелюрой, с карими продолговатыми глазами — точь-в-точь как Толя описал в письме из Москвы. В светлом костюме, шарф переброшен через плечо. А на улице — ветер, дождь, слякоть.
Вот стоит белобрысый парень из Новосибирска. Похож на вопросительный знак. Толя прозвал его Гамлетом. Он ни капельки не волнуется его примут. И вдруг:
— Солоницын!
Толя вздрогнул и пошел к двери. Я стоял ни жив ни мертв. Почему вызвали именно его? Что им надо? Неужели не примут? Нет...
А за дверью, как я узнал потом, происходило вот что.
Мнения по приему Анатолия разделились. В приемной комиссии сидели ведущие актеры театра руководство. Это были разные люди. С одной стороны — Б. Ф. Ильин, народный артист СССР, гордость и слава Свердловского театра, К. П. Максимов, А. А. Ильин, ряд других великолепных актеров «школы переживания», традиционной для русского театра. С другой стороны, были в приемной комиссии и актеры, и руководители театра, которые держались иной позиции в искусстве — «школы представления». Им-то как раз Анатолий и не нравился.
— Мы решили попросить вас сделать еще одни этюд, — сказал Борис Федорович Ильин. — Представьте, что вы в разведке. Вы тяжело ранены, а до заграждения из колючей проволоки осталось всего несколько метров. У вас есть кусачки и граната. Вам надо выполнить задание — сделать проход в заграждении. Понимаете?
Анатолий кивнул, снял пиджак, бросил его на стул и лег на паркет.
— Я подумал: зима, — рассказывал вечером Толя.— Ранена у меня не только рука, но и нога. На животе я уже не могу ползти, только на спине... Шарят прожекторы, замри. Во рту запеклось. Возьми снег и ешь его. Так. Вытри лицо. Тебе стало немного легче. Вперед, вперед... Врете, я буду актером. Я сейчас взорву эту проклятую проволоку, взорву раз и навсегда!
Анатолий подполз к самому столу, за которым сидели члены приемной комиссии. Им пришлось встать.
Кусачки не подчинялись разведчику, и он выронил их. Его ослепил свет ракеты, и он закрыл глаза. Скорчившись, придерживая гранату коленом, ослабевшей рукой он медленно подтягивал ее ко рту — вот он ухватил кольцо зубами и, отчаянно дернувшись, рванул гранату.
— Впечатление было такое, как будто раздался взрыв, — рассказывал потом Константин Петрович Максимов, ставший учителем Анатолия. — Большинством голосов решили его принять.
Из книги: Я всего лишь трубач. Повесть о старшем брате. А. Солоницын — Москва: Современник, 1988