1938. «ЖДИТЕ ВЫЗОВА»
Учился я на Украине, а десять классов закончил в Москве. Мою маму, активную коммунистку, и отчима направили в Москву в Академию соцземледелия. Академией это заведение называлось, я думаю, «для авторитета». Учились в ней руководители сельского хозяйства. У каждого из них был очень низкий уровень образования. У моей мамы — четыре класса. Дали нам комнату в общежитии; поселились в комнате мама, отчим и я. В 1938 году мама и отчим закончили учебу и уехали на Украину, а я остался в Москве — не хотел менять школу, учителей и особенно — товарищей.
Два новых «академика», получивших нашу комнату, не возражали, чтобы я с ними остался. «Нам даже лучше: будешь помогать в учебе».
Я им помогал, а в свободное время готовил пищу. В 1939 году я окончил школу. Надо было выбирать профессию. Пока учился, были разные увлечения: биология, техника, литература. Активно работал в драмкружке.
Во времена моей юности на экраны выходили прекрасные фильмы, что ни фильм, то шедевр: «Чапаев», «Мы из Кронштадта», «Щорс», «Депутат Балтики»... Я увлекся кинематографом и дерзнул попытаться поступить во ВГИК. Подал заявление. Прошел собеседование и был допущен к экзаменам. Но сдавать экзамены не пришлось: появился какой-то товарищ (я думаю, из военкомата) и объявил, что все мальчишки, рожденные в 1921 году, призываются в армию. «Сейчас уезжайте по месту жительства и ждите вызова. Окончите службу, тогда и возвратитесь в институт».
Меня этот поворот судьбы нисколько не огорчил. Отношение к армии у людей моего поколения было в высшей степени уважительное. Мы считали армию школой мужества. Каждому хотелось быть настоящим мужчиной. Кроме всего прочего, я считал, что у меня, десятиклассника, нет жизненного опыта для того, чтобы стать режиссером, а в армии, думалось, я этот опыт получу. В армию я, как и другие мои сверстники, шел с охотой.
Служил я в городе Мариуполе. Служба нравилась: я любил строй, сознательную дисциплину, учения. У меня были хорошие друзья. В нашей дивизии служили ребята разных национальностей. Мы уважали друг друга — не за национальную принадлежность, а за честность, ум, смелость. Такой пакости, как дедовщина, у нас не было. Мы даже слова такого не слыхали.
Были, конечно, проблемы. Дело в том, что у наших командиров (не только младших, но зачастую и у офицеров) не хватало знаний. Мы же были фактически первым грамотным призывом — все-таки десять классов! Нередко наши командиры рассказывали нам о гражданской войне и о текущей политике, нещадно путая даты, фамилии, события. Мы поправляли их. Они сердились, презрительно называли нас «студентами».
ЛИРИЧЕСКОЕ ОТСТУПЛЕНИЕ: ЧЕГО БЫЛО БОЛЬШЕ?
Сегодня принято яростно критиковать Советскую власть. Есть за что. А я, признаться, о многом вспоминаю с ностальгией. Я скучаю по той дружбе между ребятами разных национальностей, которая, я уверен, обогащала души всех нас; я скучаю по времени, когда наши девушки, окончив школу, всю ночь гуляли по улицам и в Москве, и в других городах, не опасаясь нападения или даже хулиганства. Я скучаю по библиотекам, которые заполнены читающим людом, по обязательному бесплатному образованию (теперь это доступно только «денежным мешкам»), по времени, когда за поступление в институт не брали взяток (даже подумать о таком было стыдно!). Я скучаю по пионерским лагерям, по домам отдыха и санаториям, доступным всем. Все это было! Разложение системы началось в шестидесятых.
Выводя эти строки, я уже слышу возмущенные голоса:
— А ГУЛАГ, а насильственная коллективизация, а «ликвидация кулака» — фактическое уничтожение крестьянства! Вы что же, забыли об этом?!
Нет, не забыл. Если бы забыл, я не снял бы ни одного своего фильма. Я не молчал, когда это было опасно и когда большинство из вас, «правдолюбов», молчало или угодничало перед начальством. Вы кричите, что вы за правду. Но это у вас полуправда, а она и есть самая гнусная ложь. То, что вспоминаю я, тоже правда. Помнить надо все, а не часть.
— А чего было больше? — обычно возражают мне.
Историю нельзя взвешивать на провизорских весах. Строить новую жизнь — значит помнить все: и плохое, и хорошее. Плохое — чтобы не тащить в настоящее грязь и кровь прошлого, хорошее — чтобы, опираясь на него, уверенно двигаться вперед. Вы так яростно клеймите прошлое. А я задаю себе вопрос: почему бы вам, «правдолюбам», не заняться сегодняшним днем? Не возвысить свой голос против коррупции, межнациональных войн, разграбления страны, заказных и незаказных убийств? Молчите? Боитесь.
С мертвецами сражаться куда легче.
Читая эти строки, политизированный люд, я знаю, зачислит меня в какую-нибудь из существующих партий. Напрасный труд. Я глубоко презираю все сто существующих партий. Я не исключаю наличия честных и порядочных людей в парламенте, но не они делают сегодня погоду.
Но я отвлекся. Возвращаюсь к прошлому.
1940. НА ТУРНИКЕ ВНИЗ ГОЛОВОЙ
Построили нас на плацу. Спрашивают:
— Есть среди вас радиолюбители?
Для меня радиолюбитель — тот, кто имеет радиоприемник, передатчик и связывается с другими на большие расстояния. Несколько человек шагнули вперед. Стали их опрашивать. Оказывается, никакие они не радиолюбители, а просто имели «радиоточку» (черный репродуктор, называемый «тарелкой») либо приемник и любили слушать радио.
Я думаю, что я-то зря постеснялся выйти. Я кое-что понимал в радиоделе, как-никак на детской технической станции монтировал простейшие радиоприемники.
Когда я это сказал, обучавший нас старшина посчитал меня самозванцем. Но уже через две недели я преподавал своим начальникам радиотехнику, а потом был назначен дивизионным радиомастером: чинил полковые рации.
Так я стал связистом. Несколько недель нас не выпускали в город. Это называлось карантином. Наконец, решили человек десять отпустить. Мы старательно готовились к увольнению: пришивали к гимнастеркам белые подворотнички, начищали до блеска ботинки (сапог не было — носили ботинки с обмотками).
Перед выходом старшина устроил последний осмотр и произнес речь:
— Значит, так. Женщинам в трамвае место — уступать. А также дорогу. Начальство — приветствовать. Носовые платки есть?
— Есть! — ответили мы хором.
— Показать! Так... Есть платки... Ботинки начищены... Кру-гом!
Повернулись. Пауза. И вдруг — победоносный крик:
— Пьяткы!! Пьяткы не чищены!! Выход в город отменяю! Научитесь чистить пьяткы!
Сорвался мой первый выход в город. А второй окончился гауптвахтой. Оказавшись на улицах Мариуполя, я почувствовал себя одиноким. Все кругом незнакомы, все заняты своими заботами. В кино, что ли, пойти? Читаю афишу. Вдруг голос:
— Товарищ боец!
Оборачиваюсь: патруль во главе с капитаном. Капитан небольшого росточка, голова непропорционально большая, голос нарочито громок:
— Почему не приветствуете?
— Я вас не заметил.
— Почему я вас заметил?
— Вы смотрели в мою сторону, а я в другую.
Капитан не унимается, продолжает громко меня отчитывать. Вокруг — толпа любопытных. Капитан входит в роль, он явно играет на публику, я это вижу, во мне закипает протест. Однако сдерживаюсь:
— Виноват, товарищ капитан. Больше не повторится.
А он все повышает голос:
— Раз-гиль-дяйство!! Вы что, не знаете, что надо приветствовать лиц комсостава?!
И тут я не выдерживаю:
— Так то лиц. А вы — задница.
Хохот. Пять суток гауптвахты. Впрочем, мне не обидно. Солдаты и офицеры меня одобрили. Видать, тот капитан многим насолил.
Новый, 1941 год я встретил на турнике. Турник стоял в казарме. Мы ждали, когда пробьют кремлевские куранты. Время тянулось. От нечего делать я влез на турник и повис на согнутых коленях вниз головой. Тут в нашей «тарелке» раздался бой курантов.
Когда я рассказал об этом одному кинокритику, тот спросил: не потому ли в начале «Баллады о солдате» — в эпизоде боя солдата с танком — кадр перевернут? Я думаю, не потому. Просто надо было выразить состояние героя и мое отношение к происходящему.
Вообще в своих фильмах я воспоминаниями не занимался.
Посвящать их «себе любимому» мне было отвратительно. Впрочем, не всегда понимаешь, откуда и почему возник тот или иной кадр. Искусство не терпит логических схем. Жизнь их тоже не терпит.
ЛИРИЧЕСКОЕ ОТСТУПЛЕНИЕ: ОБ ИСТОРИЧЕСКОЙ ПАМЯТИ
Сейчас, в наше смутное время, один бойкий юноша говорил мне:
— Почему я должен помнить о том, что было 50 лет назад? Вы победили в Великой Отечественной войне — вы и радуйтесь.
Бедный юноша. То, что происходит сейчас, вот этот разговор, — через минуту станет прошлым. Но не исчезнет: останется в нашей памяти. Отнимите у человека память, и он превратится в беспомощное, ни на что не годное существо. Есть и другая память — историческая. Цена у нее огромная — она делает человека частью народа. Уберите эту память — и нет народа, есть толпа, без прошлого и без будущего.
Наша победа была чудом. Самая сильная армия в мире — немецко-фашистская — напала на нас при самых невыгодных для нас обстоятельствах. Невиданные потери. Три с половиной миллиона одних только пленных. Немцы во всем нас превосходят. Во всем, кроме человеческого достоинства. Они с победой дошли до берегов Волги. По всем законам, по логике, по расчетам, по «здравому смыслу» мы должны были пасть. Но мы не только не пали, мы победили в Сталинграде и погнали оккупантов с нашей земли. Мы освободили от фашистов Восточную Европу, вторглись в Германию, принудили гитлеровцев к безоговорочной капитуляции.
Да, это было чудо! Но совершили его не ангелы, не святые, а грешные люди. Вам, молодым, не нужно помнить об этой войне каждый день, но бывают красные дни, когда люди вспоминают великие деяния своего народа.
Для чего? А для того, чтобы знать, какие несметные силы таятся в твоем многонациональном народе и на какие чудеса он способен, отстаивая правое дело. Знать и опереться на этот опыт в трудную для страны минуту.
Для того чтобы победить страну, необязательно завоевывать ее силой оружия — надо лишить народ исторической памяти, охаять все лучшее, что было в его истории, — и страна сама развалится. Не это ли произошло с нами?
У нас отнимают сейчас историческую память. Отнимают люди, которые из повальной критики советского периода делают себе профессию.
Они правы в том, что надо избавиться от сталинизма, но то, что начиналось у нас десять лет назад как очистительный процесс, потом превратилось в моду; сотни людей сублимировались на том, что «все плохо». Никакого соцреализма, говорят, не было, была черная дыра. Я как услышал такое от одного высоколобого кандидата наук на заседании известного клуба «Свободное слово», так выдал ему, сколько мог: что за невежество! Соцреализм был, было великое советское кино, с которым считался весь мир. Когда сто лучших кинокритиков мира составляли список из десяти лучших фильмов всех времен и народов, четыре из десяти были — фильмы советских режиссеров! Была славная советская наука, которая делала чудеса. Были великие свершения. Их совершал народ.
1941. НАКАНУНЕ
Весна сорок первого года: нас отправляют в лагерь. Ставим палатки. Проводим занятия. Я, надо сказать, красиво писал; обычно мне поручали писать плакаты. И вот дают мне план боевых учений. Там пункт: поход на 600 километров. Это новость: ходили мы и на сорок, и на пятьдесят километров, а тут шестьсот... <...>
Приближаемся мы к границе, и вдруг — сообщение ТАСС: ходят-де слухи, что Советский Союз перебрасывает войска к фронту, так это наглая ложь... А мы-то идем по степи, мы-то видим, что параллельными дорогами туда же, куда и мы, движутся другие дивизии! Еще в сообщении сказано, что-де у нас идут железнодорожные учения. А мы идем пехом... И вот что удивительно: мы при всем том верим, что не могут врать в сообщении ТАСС. Это капиталисты врут!
Деревенские бабы, провожая нас, причитают: «Ребята, куда ж вас гонют! Это ж война!» А мы только посмеиваемся: какая война! Мы уверены, что никакой войны не будет. У нас с Германией подписан пакт о ненападении.
Утром 22 июня на рассвете меня будят. Просыпаюсь: какие-то офицеры из штаба дивизии. Иду к ним. Спрашивают: ты своей рацией можешь поймать Москву? Я говорю: «Могу попытаться». Включил рацию, накинул на ветви антенну — стоим-то в лесу. Поймал Москву. Отдаю им наушники, сам ничего не слышу, только смотрю на их лица. И вот я вижу, как у этих офицеров лица становятся серыми. По лицам вижу: что-то случилось. Сняли они наушники:
— Война.
1941. ПЕРВЫЙ БОЙ
Я видел потом в фильмах кадры о начале войны: как узнают, что война, — сразу в слезы!
В жизни было не так. И в тылу, и в армии у нас настроение было приподнятое: ну, немцы, дураки! Они вообще-то соображают, что делают? Это ж они на нашу страну, на нашу армию, самую сильную в мире, войной пошли! Да две недели — и от них ничего не останется!
В этот день нас оставили в лесу. Наверное, не было приказа двигаться дальше. Мне и еще двоим моим товарищам приказали выдвинуться на полянку и наблюдать за небом. Это так называемая служба ВНОС (воздушное наблюдение, оповещение и связь). В случае появления немецкой авиации — немедленно сообщить в штаб, а там уж будут знать, что делать.
Вышли на полянку километрах в пяти от нашего леса. Стали наблюдать. По очереди, естественно. Отдежурил я свою смену и преспокойно лег спать.
Под утро напарник будит:
— Парашютисты!
— Сколько?
— Не знаю точно... человека четыре-пять. Может, шесть.
— Где?
— Вон там опустились...
— А если это наши парашютисты?
— С чего наши будут прыгать сюда?
Решаю: одному — остаться дежурить у рации и обо всем сообщить в штаб, а двоим — ловить шпионов. Бежим с напарником к лесу. Напарник — Мухамеджан Бекшинов, казах, мой друг не разлей вода: и койки наши рядом стояли, и на свиданья мы вместе ходили. Классный телеграфист, просто бог в этом деле. Бежим мы с ним. Глядим — попутная телега, просим: подвези! Проехали часть пути, до села. В селе говорят: уже милиционер и сторож с дробовиком пошли ИХ задерживать, и выстрелы оттуда уже доносились.
Бежим в лес. По всем правилам начинаем прочесывать, то есть разделяемся и идем друг от друга на расстоянии. Ходим, ходим — никого! Решили уже возвращаться. Перекрикиваемся (между нами метров двести).
— Давай обратно! — кричу.
Парашютистов след простыл. А уже солнце высоко, жарко... Часов пять, как мы ходим.
Идем, опять разделившись. Неожиданно за стволом вижу человека. Стоит, улыбается. Нога чем-то белым перебинтована: ранен.
Крепкий, высокий такой мужик. Наверное, колхозник.
— Что у тебя с ногой? — спрашиваю.
Он по-украински отвечает:
— Да я тутошний.
И прижимает палец к губам: не шуми, опасно! Подхожу к нему, наклоняюсь над его ногой. И вдруг — удар по голове чем-то твердым. Видимо, я на какое-то мгновение потерял сознание. Выронил винтовку и упал. А очнулся, когда он навалился на меня и стал душить.
Отбиваюсь, но он меня одолевает. Я тоже крепок и тренирован, но удар по голове оглушил меня; я рву от горла его руки, бью его, он бьет меня — безобразная драка. У меня уже темнеет в глазах, воздуха не хватает. Тут — выстрел... Ну, все, думаю, УБИЛ МЕНЯ... А он слабеет и валится набок.
Оказывается, это подоспел Бекшинов... Наверное, я все-таки кричал, когда дрался: Бекшинов услышал. Или почувствовал. Он подбежал, разрядил в немца винтовку и спас мне жизнь.
Когда меня Бекшинов тащил на себе в медсанбат, я видел, что к лесу подъехали три грузовика и прыгают из кузовов, бегут к лесу наши солдаты.
В грузовике меня довезли до села, сделали перевязку, а потом в санпоезде повезли в Харьков. Выяснилось, что у меня сломаны ключица, левая рука и я контужен.
Так для меня началась война.
1942. ТАНКИ! «НЕ ВОЛНОВАТЬСЯ И ЖДАТЬ»
Тамань. Мы прикрываем отход наших дивизий. Немцы применяют авиацию и десантные войска. И это уже — настоящая война. Потому что мы уже УМЕЕМ воевать. Хотя прошло каких-нибудь несколько месяцев.
Мы этот немецкий десант, хоть он был массированный и хорошо подготовленный, стерли в порошок. Но и нам досталось. Я сам был в этом бою ранен — в ногу. Рана осколочная, обширная, но не опасная. Обидно было, что меня зацепило как раз в момент, когда нас перебрасывали на Сталинградский фронт. Я решил: в госпиталь не пойду, а останусь при нашем медсанбате.
Со своей частью я попал в Калач, потом нас бросили в большую излучину Дона. Официально считается, что с нашего боя и началась битва за Сталинград.
К тому времени я был уже офицером: на Тамани наших офицеров повыбило, нам, бывшим десятиклассникам, имеющим боевой опыт, присвоили звания младших лейтенантов; я стал командиром радиовзвода.
Бои на подступах к Сталинграду были очень серьезные. Тогда, «изнутри битвы», я, конечно, не все понимал, но много лет спустя маршал Рокоссовский многое мне разъяснил. От Харькова и от Ростова немцы шли на восток походным маршем. На их пути поставили девять воздушно-десантных дивизий (раньше они были корпусами); мы из Третьего воздушно-десантного корпуса были переименованы в 33-ю гвардейскую десантную дивизию.
Нам сказали: на вас пойдет лавина танков; если их пропустить — страна погибнет.
На третий или четвертый день боев нам в окопах прочитали знаменитый приказ 227: организуются — по примеру немцев — заградотряды и штрафные роты (немцы такие отряды стали создавать после поражения под Москвой), в приказе прямо было сказано: не следует ли нам поучиться у немцев...
Теперь умники говорят: еще бы вы не стояли насмерть, сзади у вас были заградотряды, впереди немцы — вам некуда было деться, вы и воевали. Глупости! На заградотряды мы даже и особого внимания не обратили; мы считали это нормальным. Да представьте себе психологию бойца: я буду воевать, а рядом со мной побегут трусы и устроят панику, а что такое паника, мы уже знали. И знали, что трусов надо расстреливать!
Запали в сердце слова того приказа: «У нас уже нет преимущества перед противником ни в живой силе, ни в вооружении, ни в продовольствии... Отступать дальше — значит загубить наш народ, загубить Родину...»
Умникам, для которых слово «Родина» ничего не значит, не понять, как подействовали на солдат вышеприведенные слова. Этим и только этим объясняется невиданная стойкость и массовый героизм защитников Сталинграда.
Перед началом боев к нам в дивизию прибыл инструктор по борьбе с танками. Он сказал, что страна не может обеспечить нас достаточным количеством противотанковых средств, но нам привезли два грузовика бутылок с горючим. Сейчас он расскажет, какими пользоваться.
— На вас идут танки. Ведут огонь из орудий. Главное: не волноваться и ждать. Чем ближе танк, тем точнее его прицельность. Но наступает момент, когда он уже не может стрелять из пушки: ствол дальше не опускается — мертвое пространство. Теперь он стреляет из пулемета. Выскочишь из окопа — он тебя скосит. Надо не волноваться и ждать. Он подходит совсем близко. Теперь наступает мертвое пространство и для пулемета. Но он может тебя раздавить гусеницами. Надо не волноваться и ждать. И не вздумай бросать бутылку ему в лоб. Бутылка сгорит, а танку хоть бы что. Ты себя обнаружишь, он начнет утюжить окоп и похоронит тебя заживо. Надо не волноваться, а пропустить его над собой и бросить ему бутылку в радиатор — у него радиатор сзади — да бросить так, чтоб бутылка разбилась. Тогда танку конец. Но нужно иметь в виду, что за каждым танком идет пехота: от семи до двадцати одного автоматчика...
Последние слова инструктора покрыл оглушительный хохот:
— Так как же его подбить? Его же подбить невозможно!
Этот хохот и был знак нашей непобедимости. «Невозможно». И все-таки перед фронтом нашей дивизии запылали десятки танков. Был день, когда бойцы нашего 84-го полка подожгли около ста танков.
Страх правит миром, говорил Адольф Гитлер. Так же рассуждают современные «умники». Но теми, кто поджигал немецкие танки, правил не страх. Немцы за восемь недель овладели Францией. Столько же им понадобилось, чтобы прорвать на флангах нашего фронта те участки, где стояла пехота; десантников они прорвать не смогли. Нас окружили, и мы стали выходить из окружения.
1942. ВОЙНА СОЛДАТСКАЯ
Окружение страшно не потому только, что кругом враги, а потому, что расходуются боеприпасы, медикаменты, продовольствие, а нового не поступает. Солдат оказывается без оружия. А с голыми руками против танков не пойдешь.
Тяжело было выходить из окружения... Мы выходили не для того, чтобы уйти из войны; мы выходили, чтобы тотчас занять оборону. Мы, десантники, в отличие от пехоты, знали, как выходить. Сначала в моей группе было двадцать человек; когда дошли до кольца и надо было прорываться, осталось человек семнадцать. Когда плыли через Дон — было нас шестеро. Но выплыли.
Приехал наш контуженый генерал и стал разыгрывать Чапаева: «А винтовка твоя где?!»
А винтовка на дне: бросили, когда переплывали Дон под огнем пулеметов.
Генерал спрашивает:
— Сколько у тебя осталось людей?
— Шестеро.
— Из целой роты у тебя осталось шесть человек!!! — орет на меня.
Я ему:
— А у тебя из дивизии сколько осталось?
Тут он мне:
— Ладно, ладно, помалкивай!
Он меня по-человечески наказать не мог, потому что я однажды его спас: вытащил контуженого. Привезли нам в грузовиках оружие, мы заняли фронт, шесть километров, а нас 800 человек. И мы перебегали по окопам и открывали огонь, чтобы немец думал, что нас много.
Отступили мы до балки Ежовской; народу у нас поубавилось вдвое, и тут немец взял нас в «клещи». Боеприпасов нет, продовольствия нет. Связи тоже нет: батареи в рации сели.
Помощи нет, и вызвать нельзя. Мне говорят: «Иди сам с донесением». Взял с собой своего друга Павла Кирмаса. И от «Смерша» нам дали солдатика. Пошли втроем. Идем туда, где есть проход: немцы «клещи» не замкнули. Вдруг вижу: бежит ОТТУДА человек с оторванной челюстью, и у него язык болтается и кровь льется водопадом! А как поможешь? Так он мимо нас и пробежал в сторону медсанбата. Страшное зрелище...
Засветло дошли мы до прохода, а там горы убитых. Решили ждать темноты. Мальчишка, что к нам от «Смерша» приставлен, начинает напирать: «Что это мы ждем! Там люди гибнут, а мы тут отлеживаемся!» Я ему: «Заткнись, ты, видно, фронта еще не нюхал». — «Ну, если вы такие трусы, то я пойду!» И полез. Тотчас его подстрелили. Лежит в крови, кричит: «Ребята, помогите!» — «Сейчас не можем, потерпи!» — «Что же мне, погибать тут?».
Перекрикиваемся с ним, а сами думаем: надо его вытаскивать. Все-таки полезли, вытащили его. Перетянули жгутом обе ноги.
Когда стемнело, поползли и его потащили на себе. То Павел его тащит, мой дружок, украинец, то я. Доползаем до какого-то окопчика, слышим: кто-то зовет. Видим: лежит раненый, весь в крови, совершенно безнадежный, с перебитым позвоночником: верхняя часть туловища под острым углом к нижней. Просит: «Пристрелите меня». Ну как его пристрелишь? «Извини, парень, не можем». Дождались перерыва в стрельбе, перебежали вперед с нашим раненым. А тот раненый нас материт: «Сволочи, трусы, что же вы уходите, пристрелите меня!» Тут Павел поворачивает и ползет к нему. Слышу: «Закрой глаза...» Тот кричит: «Да стреляй скорее, стреляй!!» Выстрел...
Подползает Павел. А уже затрещали на его выстрел немецкие пулеметы, ракеты повисли осветительные. Смотрю я на него, а у него губы дрожат, прыгают.
К утру проползли мы коридор, слышим впереди выстрелы. Потом крик: «Стой! Куда?» Заградотряд. Я кричу: «У меня пакет!» — «Ладно, подходите! Руки вверх! Почему отступаете?» — «Мы не отступаем, мы идем по заданию. Вот пакет...» Пропустили.
Нашел я генерала в глубоком овраге, сдал пакет, он прочитал, сказал: «Ладно, жди, мы тебе дадим автоматчиков, боеприпасы, питание для рации. Прорывайтесь обратно. А пока жди».
Сижу, жду. Бегают штабисты, какая-то суета. Подзывает генерал: «Слушай, ты парень обстрелянный, а мне некого послать. Вылези, посмотри, что там наверху делается».
Я вылез. И увидел такое, что ни в каком фильме не изобразишь, а если изобразишь, скажут: вранье. По всему полю идут вразброд отступающие наши солдаты. Здесь же недалеко, в полукилометре, не более, стоит немецкий танк и ведет огонь по нашему артиллерийскому расчету, а наш расчет — по танку: дуэль. И под траекториями снарядов, как под аркой, идут войска, ни на что не обращая внимания.
Подхожу к нашим артиллеристам, узнаю, кто такие. Объясняю мою задачу.
— Хорошо, — говорят, — доставим тебя к Царице. (Река Царица впадает в Волгу — потому и назывался город Царицыном.)
Разыскиваю опять генерала. Он мне говорит:
— Автоматчиков ты у меня уже не получишь. Ваши сейчас отступают.
— Как отступают, они же в «клещах»!
— Говорят тебе: отступают!
Гляжу, а у генерала за спиной уже сейфы грузят на грузовики: полевое управление отходит к Сталинграду. Думаю: что же получается? Они уедут, я здесь останусь. Моя дивизия не здесь. Если меня задержат, я — дезертир. И никому ничего не докажешь!
— Товарищ генерал! А нельзя ли поручить мне какое-нибудь дело? Я вам могу пригодиться.
— О! Правильно! Пойдешь вот по этому оврагу прямо, там, метрах в пятистах, — сорок наших телефонисток-девушек. Через час придут две машины; погрузишь их и привезешь в Сталинград.
— Слушаюсь!
Иду, нахожу этих девчонок: так и так, прислан к вам старшим. А они смотрят на меня, как на черта: я ведь весь в крови, борода небрита, шинель без хлястика... Наверное, думают: ну все, конец света.
Я говорю:
— Да вы не бойтесь, я десантник, если попадем в окружение, я вас выведу!
Они еще больше испугались, побелели, вот-вот заплачут... Ну, а как я их выводил — это уже другой рассказ.
А раненого моего друга Павла отправили в госпиталь. Моему Павлу совсем плохо стало: что-то с нервами. Смотрит в одну точку и молчит...
1967. ВОЙНА МАРШАЛЬСКАЯ
В середине шестидесятых годов постановлением Совета Министров СССР была создана Экспериментальная творческая киностудия (ЭТК) — одна из попыток (кстати, очень удачная) безболезненно, то есть без смуты и «крови», перейти от командно-распределительной системы к рыночной экономике. Предложенная нами схема была универсальна и годилась для любого предприятия. Мы испытывали ее на базе знакомого нам кинематографа, по существу мало чем отличающегося от любого современного промышленного производства.
Директором студии был Владимир Александрович Познер (отец известного телеведущего Владимира Познера), человек знающий, деятельный и честный. Я был художественным руководителем и, не удивляйтесь, руководителем экономического эксперимента.
Одним из первых наших фильмов должен был стать фильм Василия Ордынского «Если дорог тебе твой дом» — по сценарию К. Симонова и Е. Воробьева. О героической обороне Москвы.
В фильме были задуманы короткие (по пять минут) высказывания маршалов Жукова, Рокоссовского и Конева — героев обороны Москвы.
По существовавшему тогда положению, на съемку маршалов надо было получить разрешение от ЦК КПСС, я написал соответствующее письмо и передал «наверх» через председателя Госкино А. В. Романова. Бумага ушла, и мы стали ждать. Наконец Романов приглашает меня приехать.
Приезжаю. Вхожу в кабинет. Романов вынимает из сейфа бумагу и с трепетом кладет ее передо мной. Вверху гриф: «Секретно». Смысл бумаги в том, что Рокоссовского и Конева снимать можно, а Жукова — запрещается (Жуков тогда был в опале).
Вопросительно смотрю на Романова. У Романова в руках ручка:
— Подпишите.
Возражать бессмысленно. Подписываю. Еду на студию. Думаю: война без Жукова? Какой-то маразм! Сделаю так: Ордынскому и Симонову скажу, что съемка маршалов разрешена. Пусть снимают. Если что, отвечать буду один я.
Так и поступил. Познер выслушали говорит:
— Снимать маршалов по пять минут — глупость. Надо каждому дать по часу.
Оператор докладывает:
— У меня мало пленки.
— Пленку купим на свои деньги. Через пять лет этой ленте цены не будет. Мы ведь хозрасчетная организация, надо думать и об этом.
...Теперь эти кадры — на вес золота. Кто только не использовал их в фильмах о войне.
Но вернемся в 1967 год. Через несколько дней меня вызывает Романов. Весь красный, взволнованный.
— Что вы со мной сделали! — говорит он, едва я вхожу в кабинет.
— А что я с вами сделал?
— Вы подписали секретный документ?
— Подписал.
— А Жукова снимали?!
— Снимали.
— Вы все ответите! И Симонов! И Ордынский!
— Группа не знала о запрещении. Я им ничего не сказал.
— Это политика! Вы понимаете, что это политика?
— А вы положите пленку в сейф — если это политика. Политика временна, а Жуков вечен.
— Вас же посадят.
— За это я и посидеть готов.
— Вы демагог! — кричит Романов. — Мне говорили, что вы демагог. (Он в кино новичок, до этого был журналистом.)
Так развивались события на кабинетном фронте. Меж тем главные события происходили на фронте съемочном.
Мы пригласили маршалов в студию ознакомиться с отснятым материалом. Тогда я впервые увидел их близко. Раньше, во время войны, они были для меня недосягаемы; теперь я мог не только видеть их в жизни, но и говорить с ними, задавать вопросы. Я тогда готовился снимать фильм о Сталинграде. К несчастью, этому фильму не суждено было осуществиться — на моем пути встал всесильный тогда начальник ГлавПУра Епишев.
Беседа с маршалами запомнилась мне на всю жизнь. Вопросы мои бывали и примитивны, и глупы. Жуков обычно выслушивал их внимательно, с ответами не спешил, видимо, искал простую, понятную мне форму, и, помолчав, отвечал. Его ответ бывал точен, как формула.
Меня интересовала личность И. В. Сталина. Я хотел показать его в моем фильме.
— И все-таки, — спрашиваю я, — чем объяснить поступки Сталина перед войной и в первые месяцы войны?
Георгий Константинович смотрит в пол. Я думаю: бестактный вопрос (тогда ведь далеко не все было ясно и известно о начале войны).
Наверно, он не хочет об этом говорить.
Георгий Константинович поднимает глаза на меня и произносит четко:
— Сталин боялся войны. А страх плохой советчик.
Сегодня, вспоминая эти слова Жукова, я могу оценить их мудрость и глубину.
С Иваном Семеновичем Коневым я контакта не нашел. Он был молчалив, в особенности в присутствии Жукова.
Жуков же производил глубочайшее впечатление. Во всем его облике чувствовалась такая гигантская сила и воля, которой невозможно было не восхищаться! Он помнил все: названия населенных пунктов, фамилии генералов, составы войск в том или ином сражении. Помнил даже часы и минуты, на которые назначено наступление и время реального исполнения. Сначала мы усомнились: не может быть, чтобы человек все это помнил! Взяли архивные документы, сверили с его ответами — все точно!
А однажды произошло такое, чего никто не мог себе представить.
Показывали материал Жукова. Маршалы смотрели его в молчании. Во время просмотра материала Конева Жуков раздраженно сказал: «Эдак ты договоришься до того, что попасть в немецкий плен — большой подвиг!» — на что Конев что-то пробурчал в ответ.
Потом зажгли свет. Оказывается, еще не принесли коробки с пленкой Рокоссовского. Я на какое-то время отвлекся. Вдруг слышу шум. Оглядываюсь и столбенею: Жуков и Конев вцепились друг в друга и трясут за грудки. Мы бросились разнимать их. Жуков быстро уехал. Вслед за ним ушел и Конев. Рокоссовский остался досматривать свой материал.
С Рокоссовским у меня установились наиболее тесные отношения.
Перед Жуковым я, признаться, робел. Завидовал Ордынскому и Симонову, которые общались с ним часами. А Рокоссовского я полюбил. Был он чертовски красив, вежлив со всеми. В нем была воля, и решимость, и мужество военачальника, но порой проступала такая человеческая теплота, даже лиричность.
— Я самый несчастный Маршал Советского Союза, — сказал он однажды с милым мне польским акцентом. — В России меня считали поляком, а в Польше русским. Я должен был брать Берлин, я был ближе всех. Но позвонил Сталин и говорит: «Берлин будет брать Жуков». Я спросил: «Товарищ Сталин, за что такая немилость?» (Слово «немилость» в его устах звучало по-польски.) Сталин ответил: «Это не немилость, это политика». И повесил трубку.
С Рокоссовским разговаривать было просто. Он был по-военному точен в ответах и по-человечески открыт.
— Скажите, — спросил я, — что произошло между Жуковым и Коневым?
— Это старая история, — ответил Константин Константинович.
— Расскажите, — попросил я.
— Как-нибудь в другой раз.
— Другого раза может не быть.
И Константин Константинович рассказал мне следующее.
1941. МАРШАЛЫ И ГЕНЕРАЛЫ
В 1941 году под Москвой Рокоссовский командовал армией. Фронтом командовал Конев. Обстановка сложилась очень тяжелая. Вдруг от Конева приходит приказ: немедленно передать участок генералу Ф. А. Ершакову, а самому со штабом 16-й армии 6 октября прибыть в Вязьму.
— Я объясняю по телефону, — вспоминает Константин Константинович, — что в существующей ситуации оставить армию не могу. Конев настаивает: «Выполняйте приказ!» Я говорю: «Пришлите письменное подтверждение приказа — я подчинюсь».
Приходит письменный приказ. Рокоссовский берет несколько помощников и отправляется в Вязьму. Приезжает, а там ни армии, ни фронта. Солдаты группами отступают. Рокоссовский останавливает отступающих, организует оборону. Является к Коневу в штаб фронта, а там — высокие гости: Ворошилов и Молотов.
Рокоссовский входит, докладывается. И тут Ворошилов бросается на него с наганом:
— Сукин сын!! Предатель, сволочь! В такой момент оставил армию! Пристрелю!
— Товарищ маршал, я выполнял приказ, — говорит Рокоссовский и смотрит на Конева. Конев молчит. Тогда Рокоссовский достает приказ и подает Ворошилову. Тот читает — и с наганом бросается на Конева с такой же бранью.
Оружие у маршала отняли, но на этом история не кончилась. Когда Сталин узнал, что Конев поставил Москву перед катастрофой, он приказал Жукову отдать Конева под трибунал. Жуков: «Товарищ Сталин! Конев — талантливый полководец». Сталин ему что-то отвечает. Жуков: «Ну, уничтожим ЕЩЕ ОДНОГО полководца, а где взять замену?» (Можно представить себе подтекст этой фразы — Г.Ч.) После паузы Сталин говорит недовольно: «Действуйте, как считаете нужным». И кладет трубку.
— Жуков спас тогда Конева от смерти, — завершает свой рассказ Рокоссовский. Но первым, кто предал Жукова в период хрущевской опалы, — был Конев.
Хрущев тогда опасался конкуренции со стороны Жукова. Этому способствовала западная печать: что называется, сталкивала их. Хрущев, мол, теряет авторитет, и Жуков — самая сильная фигура. Тогда Хрущев сместил Жукова. Пост министра обороны оказался вакантным. Конев решил, что, кроме него, министром обороны быть некому, и напечатал в газете «Правда» большую статью про то, что Жуков и воевал не так, и его авторитет в армии дутый. Я думаю, это было сделано не без подсказки некоторых политиков...
После рассказа Рокоссовского мне стала понятна подоплека схватки, которую мы наблюдали. Ну, это, скажу я вам, было зрелище! Жуков — это же бог войны! Человек фантастической душевной силы. Пожалуй, единственный, кто мог возражать Сталину.
ЛИРИЧЕСКОЕ ОТСТУПЛЕНИЕ. В НАШЕ ВРЕМЯ
Сегодня многие «умники» в печати рисуют время моего поколения как время страха и покорности. Это вранье. Не такие уж мы были пугливые. Мы побывали на войне, и нас трудно было чем-либо напугать. Налетают «умники» и на Жукова. Нет-нет да и появится какая-нибудь статья с разоблачением великого советского полководца. Прямо по басне: осел пинает мертвого льва. У нас разоблачительство стало не способом исправления недостатков, а модой. Ослов с копытами хоть отбавляй. Живого льва боялись, а мертвый не страшен.
Однако завершаю сюжет — историю фильма «Если дорог тебе твой дом». Фильм вышел на экраны, я сижу, жду обещанной экзекуции. И тут события развиваются так: Жуков приходит в какой-то кинотеатр смотреть картину. Публика его узнает и устраивает ему овацию. В «Правде» появляется маленькая заметка, рассказывающая об этом эпизоде. Она была воспринята как знак реабилитации Жукова. Видимо, Хрущев понял, что авторитет Жукова в народе незыблем.
Мою экзекуцию отменили. Хрущев был не очень образованный, но очень неглупый человек. Я о нем мог бы многое рассказать. Я встречался с ним, и он несколько раз выручал меня из беды, хотя я никогда не жаловался, не просил помощи. У политиков, как у всех людей, есть свои человеческие недостатки, но, к сожалению, недостатки политиков сильнее сказываются на жизни народа.
О Хрущеве как о человеке у меня лично самые добрые воспоминания. Но это уже другой сюжет...
Чухрай Г. Если дорог тебе твой дом: воспоминания солдата и режиссера // Родина. 1995. № 9.