— Вы познакомились с Василием Макаровичем во ВГИКе?
— Да. Он был старше меня, учился на режиссерском факультете, а я была на актерском. Видела его, когда меня вызвали к секретарю комсомольской организации, спрашивали, почему я не комсомолка. На курсе два человека таких было: Константин Худяков (известный телережиссер) и я. Тогда как раз список составляли, первокурсников, которых должны были отправить на целину. А я не комсомолка!
— Вы до знакомства знали о нем что-то? Что он пишет?
— Узнала по чистой случайности: я была в гостях со своим первым мужем у его друга-актера, и мне в руки попался журнал, где было напечатано: «Шукшин. Три рассказа». Я спросила: «У нас в институте тоже Шукшин. Это он?». Стала читать, понравилось. Я обалдела, что это тот Шукшин, к которому я ходила отвечать, почему я не комсомолка. Мне тогда еще казалось: раз ты поступил в институт кинематографии, то должен быть режиссером, актером, но никак не писателем…
Моя подруга Тамара Сёмина снималась у Марлена Хуциева в «Два Федора». Я тогда очень обрадовалась, что наконец смогу с ним как-то ближе познакомиться. Потом уже увидела, как в институте ходит парень в сапогах, в гимнастерке. Долго не решалась к нему подойти, а сам он в упор ни меня, ни вообще кого другого не видел. Ходил как матрос: глаза в землю. Познакомились, в общем, только после окончания курса. Я пробовалась с одним актером на главную роль в «Какое оно, море?», и очень расстроилась, что его не взяли, а Шукшина. Я за ним наблюдала-наблюдала, но не видела его, не нравился он мне как актер. Я своему педагогу Тамаре Федоровне Макаровой сказала: зачем Шукшина берут, ведь прекрасный актер был до него. А она ответила, что я дурочка, не понимаю ничего, что это наш Чаплин. Это я запомнила, на всю жизнь запомнила. «Он что, еще и музыку пишет?» — спрашиваю. В общем, познакомились уже в поезде.
— Тот образ Шукшина, то, каким вы его узнали по прозе, совпал с реальным человеком, когда вы познакомились?
— Нет, совершенно. Проза и он для меня несовместимы, там был юмор, какие-то детские воспоминания. Здесь — нет, здесь было другое: национальный герой! Он еще, подвыпив, изображал из себя Стеньку Разина — надеялся, что он будет когда-нибудь играть его, конечно. Его эта тема очень волновала. Он был просто потрясающий рассказчик, говорил, потом переходил на песни с голосом, заводил всех, не влюбиться в этого человека было нельзя. Так он был заразителен во всем. Шукшин, которого я прочла, которого я видела в институте, и тот Шукшин, с которым я познакомилась, это были совершенно разные Шукшины. Мы с ним однажды в поезде всю ночь проговорили, и меня интересовало, что он собирается делать, будущее его, а его интересовала моя биография, кто я, откуда, почему из Ленинграда и на актерский. Говорил: «Не помню тебя». А мне было странно — казалось, я такая заметная, с длинными косами. Когда выходили из поезда, и подогнали к станции автобус, ржавый, старенький такой, он говорит: «Сядем вместе».
— А как вам было с ним работать на площадке?
— Замечательно, очень легко. Все актеры, которые с ним работали, потом мечтали всю жизнь попасть снова к нему. Он легко работал, понимал все. Я его не чувствовала режиссером. Они все с амбициями. А он любил с рыбаками выпить белого винца, и был для всех Васькой. Но не для меня. Для меня он уже был писателем, потому что в любую свободную минуту он все время что-то писал, а я проходила мимо с подружкой, любимой гримершей. Она говорила: «Он все время выглянет в окно, посидит около беседки, потом уйдет с ручкой». Ручка всегда при нем была. В сапоге или где-то за ремнем. Человек работал. Потом, когда мы ближе стали, он мне читал. Говорил: будет сценарий, ты будешь играть. Там есть главная героиня, глухонемая. Я ему рассказала, как в Ленинграде жила с глухой девочкой в коммуналке, и умею изъясняться.
— Вы должны были играть эту роль?
— Он написал для меня, а я отказалась сдуру — посоветовала ему пойти в театр в Москве для глухонемых, найти настоящую глухонемую актрису, которая играет на сцене. Мы потом вместе пошли на «Ромео и Джульетту». И он как раз Джульетту и пригласил, но все равно очень хотел, чтобы я снималась. Но я сказала: нет, не буду. Почему-то всем хотела доказать, что подружилась с ним не ради съемок.
— Шукшин вообще не очень любил театр?
— Да, не тяготел.
— К работе актера он как относился?
— Сниматься, я думаю, он любил. Ответственности для него нету — так он говорил. Когда режиссер есть — что он говорит, то и делай, если сам не в состоянии что-то придумать и сказать. Ему, кстати, все разрешалось. По-живому у него все получалось, не надо было учить, он был настоящий.
— После роли в «Странных людях» вас назвали непрофессиональной актрисой… Как вы считаете, был ли у Василия Макаровича какой-то свой, особенный метод работы с актером?
— Если он кого-то брал, то очень сближался с человеком. Раз ты друг, то должен принимать, что он говорит, что у него написано. С ним было очень легко работать, говоришь как будто свое, ему не надо было ничего втолковывать, объяснять, режиссировать. Неудобно тебе что-то — пожалуйста, поменяй. «Давай послушаем, поговорим. У тебя даже лучше получилось, чем я написал». Он не цеплялся, как некоторые, от и до, что здесь точка должна быть, а ты сделала многоточие.
— Он стремился к естественности?
— Да. Все знакомое, все родное, все касалось жития не городского, а такого, деревенского, так что — что там выдумывать, все на слуху.
— Много импровизировали?
— Нет, он знал точно, чего хочет. Разрешая что-то актерам, отпуская их на свободу, он очень хорошо чувствовал, знал, что именно должно появиться на экране. Легкость — это от таланта: когда получается без усилий, страданий. Без мучений, как сказать, что сказать. Такого не было.
— Можно ли сказать, что его кино на особый манер автобиографично?
— Пожалуй, нет, но вот в «Странных людях» ему очень хотелось на память снять Машу. Придумалась сцена с Никоненко, с Евстигнеевым и Машей, которая там как балеринка, он был в восторге. А в «Печках-лавочках» есть сцена, где он в окошечко постучал и девчонки, ложась спать, видят его. Он хотел, чтобы они остались в этой картине. Он собирался вообще всю картину снимать с детьми, даже остался черновик сценария, где все время на экране присутствуют дети. Но я была категорически против: как сниматься в поезде, ведь это дети маленькие, которым не внушишь, что съемки, не скажешь, надо за ними следить… Он очень огорчился, и осталась только сценка одна с укладыванием спать. Он снимал, любовался, а мы сейчас, когда смотрим, любуемся: «Смотри-смотри, сейчас ты будешь в этой сцене!»
— Кажется, для Шукшина ощущение точно схваченной реальности было важно.
— Каждая деталь играла у него свою роль. У него самого была отличная память, цепкая: «Помнишь, слушай, я рассказывал», — так он говорил. «Я не помню, я невнимательно слушаю». «А ты внимательно слушай, не витай». Ему достаточно было какой-то малости, детали, чтобы создать вокруг что-то свое. Даже взять эту историю с «Калиной красной», сцену с матерью Прокудина, для которой нашли бабушку. Он радовался, что нашли старушку, которая играть не будет. У нее в войну поубивало сыновей старших, а младший пропал где-то — в тюрьме, наверно. Подробный рассказ ему на самом деле не был нужен. Он говорил: «Я сам отберу, подпишу, если надо, смонтирую». Это было трудно: мы готовились долго, бабушка была очень разговорчивая. Как встретилась с Шукшиным и Заболоцким, стала рассказывать, как свадьба была, пожар. А это все было нам не нужно. И меня к ней подослали уже как журналистку. «Представишься ей репортером, скажешь, что поможешь ей по знакомым пенсию увеличить, похлопотать можешь». Она, бедная, получала какие-то семнадцать рублей. Мы расписали точно вопросы, которые я должна была задать…
— Она знала, что ее снимают?
— Думала, что избушку снимают. Снимали через окно, убрали раму, на улице камеру поставили. Сказали, что нужен фон — икона, мухи. А ей хотелось, чтобы пенсию прибавили.
— Эта цепкость, страсть к детали ему как-то мешала?
— Ему за все, за любой разговор, за любую жизненную бытовуху приходилось бороться. На экране ведь все должно было быть прекрасно. Как в «Печках» — «целая улица смеется», все весело должно быть, все друг друга должны поддерживать, понимать. Ему возвращали рассказы. У вас, говорят, все трагически: или умирает герой, или пьет, и с мятущейся душой. А нужно, чтобы все было чистенько, аккуратненько и с хеппи-эндом.
— А как вообще его отношение к советской власти можно сформулировать?
— Не мог он любить советскую власть. Но мог ли он об этом написать? У него замечательная есть статья о том, что надо говорить обо всем честно, по совести, правду, какой бы она горькой ни была. Но тяжело это. Поэтому он должен был так: «Мы большевики…» Он тоже был коммунистом, работал комсомольским секретарем. При этом сын врага народа.
— Когда он приезжал на Алтай, он менялся?
— При мне это редко было. Поначалу он, конечно, страдал, скучал, свою родину он любил. Они искренне пишет: «Если слышу слово “Алтай”, “Алтайский край”, меня уже за душу берет; сердце болит». Он оставил там мать и сестру, но всем помогал, устраивал. Деревню любил, хотя все равно оттуда уезжали все. Он вырос на этой земле, даже пахал ее, знал, что эту землю надо беречь, что хозяин на этой земле должен быть.
— А как его во ВГИК занесло?
— Он не знал, что ВГИК существует. Об этом написано в воспоминаниях, где он рассказывает, как познакомился с Пырьевым. Он очень хотел в историко-архивный поступать. Поступил, а потом познакомился с ребятами из литературного. И узнал, что есть еще ВГИК, а там режиссерский факультет, а не только актерский.
— Были у него какие-то кумиры? Те, на кого он ориентировался, кто его задевал? Есенин, например, у него неоднократно возникает…
— Есенин — любимый поэт, он его наизусть знал, и пел, и читал, но публично он не выступал, любил дома на кухоньке почитать, книжечку раскрыть и посидеть. Очень любил. Та же мятущаяся душа, та же деревня, та же мать-старушка. Он считал своим родным братом Есенина. И у того, и у другого были свои закидоны. Появились деньги — тут же друзья являются как из-под земли! Он был очень добрый, щедрый человек, и меньше всего думал об устройстве своем, жил бесперспективно. Но знал, как в Сибири бывает — большой стол, за которым сидят с детьми, внуками, дядями, тетями. И всех много. У нас так не получилось, у него не было такой мечты: «Вот я так мечтаю, чтоб семья, дети» — такого не было.
— Шукшина часто записывают в «писатели-деревенщики». А он сам кем-то себя считал, относил себя куда-то?
— Из деревенщиков он крепко дружил с Беловым. Тот в Вологде жил, и Шукшин все его переманивал в Москву. Но Василий Иванович говорил: «Нет, я жил в деревне, это тебе, Вася, наоборот, сюда нужно, давай покупай дом, будем соседями». Шукшин ездил к нему смотреть дом под Вологду. Шукшина часто записывают в почвенники или в либералы, но это все его не волновало. Консерватор или не консерватор — тогда это было не важно, а когда стало важно, его уже не было. Я не знаю, с кем бы он остался. Я сейчас читаю про Пушкина. Кем он был? Консерватором? Либералом? Революционером? Люди цепляются за фразы. Выпишут какую-то фразу — и не слезают с нее. А вы продолжайте читать. Читайте, читайте. Почитаете — все выясните, и вопросы, может быть, возникнут совсем у вас другие.