Одиннадцать лет назад, в начале июля 2008 года, в редакции «Сеанса» была настоящая паника. Группа, которая должна была ехать с Антоном в лагерь на Онегу, передумала. Не ехать нельзя и ехать невозможно: ну хорошо, было уже понятно, что поеду я. Но оператор? Припарковывая машину во дворе Ленфильма, слышу, как звякает смс: «В лагерь к детям поеду с Вами, дорогая Люба. С ув, Ал.»
Так всегда подписывается Алишер.
Мы приехали в лагерь на день раньше, а потом я ходила его встречать на маленькое шоссе, по которому раз в день ходил задрипанный маленький автобус, фыркающий страшной черной вонью. К этому часу я и пошла. Автобус пришел, Алишера не было. Прошло не меньше получаса, и далеко-далеко показалась маленькая фигурка. Потом она выросла в Алишера, родного моего друга, который ехал из Москвы сначала на поезде, потом через Онегу на «ракете», потом на этом «автобусе», пропустил остановку, закемарив у окна, и увешанный штативами пешкодралом прошел с пяток километров по лютой жаре. Я сказала ему: «Тут без вас уже прошла целая жизнь». Он присел на камень и слушал мой рассказ про детей и родителей, про непроходимый бурелом, огромную траву по грудь, ледяное озеро, гадюк и мошку, два очка на 50 человек, Антона, который только ест или ходит, и все норовит убежать — сопровождая его только каким-то нежным тихим мяуканьем: «Да-а-а, вот как, Люба, вот так вот, да-а-а». А потом сказал: «Ну ладно, Люба, будем так — потихоньку. Потихоньку…»
Первым делом Алишер отправился в соседнюю заброшенную деревню, походил по немногим домам, что там остались, и вернулся со старым советским телевизором. Провода он прихватил из Москвы. Съемки начинались рано утром, а заканчивались ночью. Но сколько бы не оставалось времени для сна, Алишер подключал камеру к телевизору и мы смотрели отснятый материал. Иногда не спали вообще.
Нашими соседями по домику в лагере на Онеге была семья Ермолаевых. Толстенький Ванечка, с утра до вечера заливисто кричал, хотел только лежать в кровати, а его папа, Виктор, с непостижимым для нашего ума терпением настаивал на том, чтобы Ваня из кровати вылезал, носил с ним воду из колодца, стирал белье и развешивал его на веревке, мыл с ним посуду. Алишер ни на минуту не терял их из поля зрения, на косые взгляды папы внимания как будто не обращал.
Когда на лагерь упала ночь (на Онеге так было: она именно «падала», обрушивалась кромешной тьмой и обжигающим холодом после ярчайшего жаркого солнца, без переходов) — мы подошли к Виктору и я потихоньку начала разговор. Это потом Виктор станет нашим ближайшим другом и помощником с Антоном, а иногда и ассистентом Алишера. А тогда мне казалось, что если Виктор заговорит, это просто будет чудом из чудес. Виктор заговорил. И я сыпала вопросами, потому что это был мой первый разговор с родителем, и вопросов у меня было много.
В какой-то момент получила от Алишера незаметный тумак пониже спины. Потом еще тумак. Когда съемка была закончена, Алишер укоризненно покачал головой: «Люба-а-а! Вы здесь не журнал „Сеанс“ делаете. Вы кино снимаете. Дайте герою помолчать. У Вас в кино не войдут кадры, где герой на вопросы отвечает. А войдут те, где герой молчит».
Таков был первый урок от Алишера. Потом этих уроков будет много, и когда я наконец доберусь до своих онежских дневников, это будет моя «педагогическая поэма», в которой учителями жизни будут наши герои, родители. А учителем кино — Алишер.
Камеру из рук он не выпускал. От тучи мошки и комарья у него была припасена «шапка» (так он называл свою кепку) и «репелленты», которыми он щедро поливал и себя, и меня. В походах, где были и гадючьи тропы, и болото, и ледяное озеро, по которому местами нужно было идти, он тащил и вещи наши, и камеру, и штатив; иногда прыгал как кошка, иногда тихо плелся за кем-то из детей, не выпуская из виду ни на минуту, если ему казалось, что сейчас будет «событие». Это ожидание «события» никогда его не обманывало, он его чуял издалека и не отводил камеру, пока оно не происходило. Даже на привале, где выдыхали наконец после очередного марш-броска, все падали в траву как придется; все, только не Алишер. Он не выключал камеру.
Я очень быстро научилась его «не дергать». Просто бродила по лагерю, по берегу, по домикам, разговаривала с родителями, пила с ними чай, кормила Антона и бегала за ним, когда он порывался «уйти в поля» — Алишер был рядом всегда и незримо, он сам решал, когда включать камеру, когда выключать ее, и никогда не ошибался.
У него и было, и есть чутье звериное. На что? А вот это главный вопрос и есть. Замереть на час или внезапно развернуться на 180 градусов — это только ему было ведомо, зачем.
Что для него было «событие»? Это трудно объяснить.
В первом нашем походе (как добрались до стоянки), можно было снимать, как родители ставят палатки, как катают детей на единственной лодке, как разжигают большой костер и устанавливают огромный котел для супа. Но он не спешил. Переставлялся на берегу несколько раз, балагурил при этом, и вдруг замер с камерой, как только он и умеет, и я не сразу поняла, что он снимает на длинном фокусе. Приглядевшись, увидела, что одна из наших мам пытается уложить своего сына Сережу в палатку. Он сопротивляется, а она не сдается. Обычная онежская история. И кто же мог знать, что это будет главный эпизод моего фильма…
Из расшифровки материала:
КАССЕТА 12а.02.
00.10.44.03.
Марьяна ведет Сережу за руку. Пытается уложить его в палатку. Ира протягивает из палатки руку.
Сережа боится остаться в палатке без мамы. Убегает. Марьяна — за ним. Он какое-то время бежит от нее. Потом останавливается, оглядывается, возвращается.
С ней за руку идет обратно.
Она застегивает спальник. Стелет рядом с палаткой.
Укладывает его.
Он смотрит на нее.
ЛЮБОВЬ, ОТЧАЯНИЕ, СТРАХ ПОТЕРЯТЬ ЛЮБОВЬ.
Тянется к ней. Еще тянется.
Она его укладывает.
2. ПАНОРАМА НА ВОДУ.
Чайки.
00.15. 00.16.
3. МАРЬЯНА И СЕРЕЖА (продолжение сцены).
Лежащий Сережа. Скашивает глаза.
Опять встал. Идет с Марьяной опять в лес.
Долго идут вглубь кадра.
ПНР — озеро, чайки.
Идут обратно к нам лицом под ручку.
У него бровки домиком, вдруг.
Гримаса отчаяния — мгновенно.
Развернул ее к себе — требовательная мольба.
Мы ничего не слышим. И не можем слышать. Сережа «невербальный», он не говорит.
Но это урок актерам!!!
Безо всяких слов понятно, о чем он: «УМРУ БЕЗ ТЕБЯ, ВСЕ ПОНИМАЮ, НО СДЕЛАТЬ С СОБОЙ НИЧЕГО НЕ МОГУ. ДА КАК ЖЕ ТЫ НЕ ПОНИМАЕШЬ. ЧТО ЖЕ, НЕ ПОТЕРПИШЬ МЕНЯ? НЕ ПРОСТИШЬ? ПОЖАЛЕЙ МЕНЯ СКОРЕЕ, СЕЙЧАС, НЕ ТО УМРУ». Она раскрывает руки. Он прижимается к ней. Лютая, запредельная нежность. Панорама на озеро. Прибой
Это — не монтажная запись, а расшифровка съемки Алишера. Описание съемки одной камерой на длинном фокусе.
Его камера запечатлела мать и сына такими, какими только они сами могут видеть друг друга. А его как будто и не было. Как будто и не было.
Наша реальность, все более напоминающая грандиозный павильон с искусственным светом, декорациями, муляжами, однообразным реквизитом в ассортименте — потому так и не улавливается на пленку, что она, пленка, еще и преумножает эту муляжную природу.
Пробиться сквозь эту плотную завесу меж сущностью и видимостью — в кадре еще тяжелее, чем в жизни. Удается немногим.
И тут ни мастерство, ни профессия не помогут. У тех, кому удается — какие-то свои секреты, и они, по моему убеждению, находятся вне области профессии или даже таланта. Они — где-то там, внутри.
Там, внутри.
Когда мы смотрели по ночам отснятый им материал, я все думала, что вот и присутствую въяве при волшебстве, в которое теперь придется верить.
Не жизни жаль с томительным дыханьем,
Что жизнь и смерть? А жаль того огня,
Что просиял над целым мирозданьем,
И в ночь идет, и плачет, уходя.
У Алишера в каждом кадре этот огонь сияет, и в ночь идет, и плачет, уходя.
Сияние мгновения и плач по мгновению, любовь ко всему сущему, чем это (всегда уходящее) мгновение наполнено — сама природа кино и есть. Потому и Алишер — само кино.