Писать воспоминания о Вере Федоровне мне почему-то трудно: словно подводится черта, окончательно разделившая наши жизни, словно я должна поверить, что не могу обратиться к ней за советом, получить от нее письмо или открытку, не встречусь с ней. Разделенные городами, мы встречались не столь уж часто, но как важно было знать, что Вера Федоровна есть, работает, пишет новые книги, что живет в мире человек, готовый подбодрить, посочувствовать, помочь, человек, внушающий веру и надежду.
Мои первые встречи с Верой Федоровной носили, если так можно сказать, заочный характер. В 1955 году я прочла повесть, названную Пановой именем совсем еще юного героя — «Сережа». Впечатление было ошеломительное: я читала, перечитывала, запомнила целые страницы наизусть. Проза дышала свежестью, открывала незнакомый, но как бы предчувствуемый мир ощущений, переживаний. Для меня она стала откровением. Показалось необходимым немедленно экранизировать повесть, дать ей вторую жизнь. Показалось, и не без оснований, что кинематограф остро нуждается именно в такого рода произведениях. Однако кинематограф в те времена переживал трудный период, картин снималось мало, нас, режиссеров, было как сельдей в бочке. Вряд ли я могла рассчитывать на самостоятельную постановку — пришлось начинать с должности ассистента по реквизиту, затем ассистента режиссера и так далее. Замыслы возникали самые различные, с ними я систематически пробивалась к директору студии Г. И. Бритикову, которому приходилось нелегко — молодых режиссеров было много, и мы все доказывали свое право на работу и на жизнь в искусстве.
На этот раз, прорвавшись к нему в кабинет и стукнув по столу, я сказала: «Теперь я ни за что не отступлюсь от вас, потому что нашла замечательное произведение!» Речь шла о «Сереже». Во взгляде директора была усталость и безнадежность. Еще три дня назад он сказал мне, что надежды на постановку нет никакой.
Однако несколькими днями раньше я позвонила Вере Федоровне. Я была так увлечена, так возбуждена, так счастлива, что нашла «свое» произведение, что решительно не желала считаться с обстоятельствами, не могла даже допустить мысли, что постановка может не состояться.
«Я — молодой режиссер. Я еще ничего не поставила, но мне так понравился ваш «Сережа», что я надеюсь на лучшее», — сбивчиво говорила я.
К тому времени у Пановой еще ничего не было экранизировано.
«Я очень рада, — ответила она. — Это первый звонок ко мне кинорежиссера».
Разговор получился не очень конкретным, но Вера Федоровна настолько сердечно отнеслась ко мне, что я, окрыленная поддержкой, снова пошла к директору и снова получила отказ.
Как раз в это время в «Учительской газете» появилась грозная статья по поводу повести «Сережа». Аргументы автора меня не убедили, они имели малое касательство к прозе Пановой как таковой, к ее доброму и глубоко человечному дарованию. Я вновь позвонила Вере Федоровне и, напомнив о себе, с грустью сообщила, что пока мне не удается реализовать свой замысел. Панова перебила меня вопросом: «Значит, вы уже прочли? Это же не имеет к повести никакого отношения.
Я вообще удивлена, что такую статью напечатали. Еще думала, что вы не звоните мне из-за этой статьи».
Прошло несколько лет. В реальных заботах, делах, обстоятельствах несделанное отдалилось, за постановку «Сережи» взялись другие режиссеры на другой студии. Однако судьбе было угодно, чтобы отношения между нами вновь были восстановлены. К тому времени я уже внимательно следила за ее творчеством, испытывая ощущение духовного родства, многому училась, смотря на мир сквозь призму ее сочинений. Роль человека, лично познакомившего меня с Верой Федоровной, взял на себя даже без согласования со мной мой учитель Сергей Аполлинариевич Герасимов. Все опять-таки началось с заочных перипетий. Случилось это так. Герасимов приехал в Ленинград и специально посетил Веру Федоровну. В воспоминаниях Пановой происшедшее выглядит так: «Герасимов приводил всевозможные доводы, уговаривая меня, как раскапризничавшегося ребенка, потом вдруг сказал:
— А давайте посмотрим, что из вашей прозы бы положить в основу литературного киносценария?
Я быстро прикинула, что же у меня есть подходу вдруг вспомнила, что в самом низу моего книжного шкафчика лежит папка с несколькими машинописными экземплярами «Евдокии», и сказала:
— Есть одна маленькая рукопись, но она очень ученическая.
— А вы нам покажите,— сказал Сергей Аполлинариевич.— Я, знаете, ищу что-нибудь для одной моей очень способной ученицы Тани Лиозновой. Жаждет девочка что-нибудь сделать, а найти ничего подходящего не может...»
Обо всем этом я узнала значительно позже из мемуаров Веры Федоровны и случившееся стало для меня существенным уроком.
Герасимов вернулся в Москву, наутро же разыскал меня на студии и протянул рукопись. «Привез тебе кое-что интересное. Ночью в поезде прочел. Прочитай и ты».
Это был период в моей жизни (как и в жизни многих моих товарищей и ровесников), когда наши педагоги думали о нас, давали нам гораздо больше, чем мы им отдавали. Казалось естественным, что Сергей Аполлинариевич так печется обо мне. А здесь еще такое совпадение — обещание встречи и знакомства, на сей раз личного, с Верой Федоровной!
Повесть «Евдокия», рассказывающая о нелегкой и счастливой жизни простой русской женщины, о чужих детях, которым она стала матерью, увлекла меня сразу. С такой героиней, таким человеком можно было соизмерять себя, понять и ощутить нравственные нормы семейной жизни. Казалось важным сказать об этом с экрана. Началась работа. Мы говорили по телефону, переписывались. И вот наступил день, когда Вера Федоровна должна была приехать в Москву. Не вспомню, какие неотложные студийные заботы помешали мне встретить ее, но были они, видимо, действительно важными — готовила материал к показу. На вокзал поехал один из моих помощников, который довез Веру Федоровну до студии и препроводил в зал. Я была в монтажной. По пути он зашел ко мне и сказал: «Все в порядке!» — а я чуть не упала в обморок: от парня пахло пивом. А мне так хотелось, чтобы наша группа предстала перед писательницей в интеллигентном виде. «Саша, что случилось? —в отчаянии спросила я. — Ведь Панова не выносит ни малейшего запаха спиртного!» — «Ничего, я выпил стакан пива, а дышал в сторону», — ответил он мне.
Я вошла в зал, боясь взглянуть в лицо нашей гостье. Мучила мысль, что все служит помехой нашему доброму знакомству. Но когда решилась посмотреть — увидела совершенно очаровательную женщину с веселыми, умными глазами, по которым сразу можно было понять, что не дождаться мне вот так, вдруг, ее неудовольствия.
Мне стало спокойно на душе, и разговор пошел живой, доброжелательный, взаимнозаинтересованный. Но подлинный восторг я испытала, когда стала свидетельницей диалога Веры Федоровны и Сергея Аполлинариевича. Это была встреча двух талантливых, умных, образованных, артистичных людей. Это был яркий интеллектуальный поединок, доставляющий подлинное упоение обоим. Сколько остроумия, знаний, глубокого понимания людей и искусства вкладывал каждый в реплику, становящуюся истоком новых импровизаций. Это были счастливые минуты для обоих: каждый схватывал мысль другого и то, что таилось за ней. Помню, как заразительно одновременно начинали смеяться, когда рождалась новая мысль, новый поворот спора. С тех пор мечтаю кому-нибудь из своих героев придать сходство с этими двумя столь важными в моей человеческой и творческой судьбе людьми.
Вера Федоровна в работе над сценарием проявляла редкую требовательность к себе. Перебирая книги, подаренные мне Верой Федоровной, натолкнулась на режиссерский сценарий «Евдокии». На первом, чистом листе — карандашом, ее рукой, огромный перечень страниц, нуждающихся в правке. Здесь все — от ошибок, опечаток (уж коли текст напечатан, не может быть в нем такой небрежности, могу себе представить, как это раздражало Панову-писателя) до удивительно точных, прицельных замечаний по существу. Красный карандаш отмечал на полях всякую приблизительность или царапающий стилистический оборот. Вот замечание по поводу реплики персонажа: «онатуралить». Вот точно увиденная поспешность в развитии действия и дописка в самом тексте ремарки — «Едят» или подсказка мне, режиссеру, по поводу сахарницы, которую Евдокия ставит на стол: «Чай пьют еще вприкуску. Сахар еще дорогой. Начало нэпа». Поправки в диалоге: Евдоким должен сказать о Евдокии «не несчастная, а нечестная». И вновь запись на полях: «Эта реплика годилась бы для ловеласа и пошляка, пусть лучше идут молча». Реплику я сняла.
Но что особенно поразило меня в правке Веры Федоровны, так это то, что она давала сонеты, свидетельствовавшие о понимании самой специфики кинематографического воплощении. Был и сценарии очень важный для меня эпизод встречи-прощания детей Евдокии Кати и Алеши, уходящих на фронт, Алеша просит сестру сохранить его рисунки. Катя, перелистывая листы, произносит: «Как же я сохраню? Ведь я тоже иду...» И далее в сценарии описание графических работ молодого талантливого художника: пейзажи Ленинграда, серия портретов незнакомой, прекрасной девушки. А в положенной графе — метраж 8 метров. И сильно, с нажимом прописанное рукой Веры Федоровны восклицание: «Ой, ой, ой!» Мне не пришло в голову, что я сама себе подрубила возможность воплотить задуманное именно размером — временем, отданным столь важному фрагменту. Эпизод этот свидетельствует лучше всех объяснений. «Ой, ой, ой!» — до сих пор звучит как требование профессиональной точности.
Или еще замечание по тексту. Реплика Порухина: «У классика сказано: поцеловать курящую женщину, все равно что поцеловать пепельницу» — вызвала у Веры Федоровны сердито-ехидное: «У какого классика?» Требование точности касалось всех деталей. Появляется просьба заменить веревочки, на которые хочет повесить Евдокия шторы, на тесемочки. «Такая хозяйка на веревки вешать не будет, шнурки свяжет». Все эти пометки, комментарии давали возможность глубже войти в материал, через подробности, детали полнее представить характер главной героини, быт, среду. Ведь Евдокия живет домом, бесконечными делами и заботами. В этом смысл ее жизни, а стало быть, в рассказе об этом не может быть пустяков или случайностей. Панова была идеальным камертоном в этой работе. Потому-то я буквально разбивалась в лепешку, но искала и нашла сахар, наколотый мелкими кусочками. Ведь человек, который пьет чай с таким сахаром, — пьет иначе, чем мы с сегодняшним быстрорастворимым.
Пробы Людмилы Хитяевой на роль Евдокии Вере Федоровне понравились. И я, настроенная на волну безусловной правды, максимальной достоверности, строго относилась к реквизиту, декорациям, одежде и поведению актеров. Особое внимание, естественно, уделялось исполнительнице заглавной роли: как обута, как причесана, как загримирована. Здесь и произошел один комический эпизод. В один из приездов Веры Федоровны Хитяева пожаловалась ей на то, что я все время заставляю ее срезать ногти, Само собой! Ну может ли Евдокия, которая все по дому делает своими руками — стирает, мост, гладит, готовит, убирает, — ходить с длинными ногтями? Я несколько раз останавливала съемку и повторяла свои требования. И вдруг именно Вера Федоровна, которая и проявляла требовательность в этих вопросах, неожиданно сказала: «Ну что уж вы совсем ее не жалеете? Такая красивая женщина!» Было отчего растеряться. Но все-таки режиссером была я и потому строго сказала: «Это — мои дела, и я буду делать то, что считаю нужным». Позже вспомнила я искристые, смеющиеся глаза Веры Федоровны и подумала, что сказано ею было это не случайно. Да, конечно, снимается фильм, да, конечно, нужна правда, но ведь в это же время у молодой и красивой Люси Хитяевой идет и другая жизнь, и это счастье, что она так может и должна быть прекрасной и совершенной. Думаю, таков был ход мыслей Веры Федоровны, потому что видела она человека во всей полноте его жизни, во всей совокупности обстоятельств и принимала их в расчет. Поэтому-то поняла и меня, приняла мою бескомпромиссность.
Тем более что и сама проявляла это качество со всей определенностью. Однажды мы предложили Вере Федоровне посмотреть пробы на роли детей. Это было особенно важно, так как в фильме каждый персонаж представлен на протяжении большого временного срока: совсем маленький, подросток, взрослый, — и нужно, чтобы зритель точно знал, из кого и в кого выросли те мальчишки или девчушки.
На роль младшего сына Евдокии — будущего талантливого художника — мы нашли удивительного мальчика, одаренного редчайшим музыкальным слухом. Его талантливость ощущалась во всем, чтобы он ни делал. Он и разговаривал как-то по-особенному, и жестикуляция была неожиданной и своеобразной, и взгляд сосредоточенный на чем-то своем, только ему понятном. Казалось мне, что и камера не будет для него помехой: так он погружен в себя. Каково же было мое огорчение, когда Вера Федоровна категорически отвергла его кандидатуру. «Он же толстый!» — сказала она недовольно. «Ну разве толстый?» — попыталась я защищаться. «Ну ладно — он упитанный. А какие это были годы? Годы несытого желудка». Это было еще одним важным уроком для меня. Пановой был нужен не просто талантливый ребенок, но образ жизни страны, персонаж, в котором отражено время.
В процессе работы Вера Федоровна с интересом выслушивала все предложения, увлеченно включалась в обсуждение возможностей, предоставляемых ее же замыслом. Многое из нафантазированного Верой Федоровной совместно с Сергеем Аполлинариевичем вошло в картину. Однажды и я рассказала Вере Федоровне о финальной сцене, которая, как мне казалось, органично завершает повествование о Евдокии и Евдокиме.
...Дети, внуки собрались на новоселье в доме родителей. Шумно и весело в новой квартире. Герои счастливы — вот она, награда за доброту, за честно и мужественно прожитую жизнь. Все столпились у стола в гостиной, и только Евдоким и Евдокия на минуту остаются одни в прихожей. Это мгновение их душевного — без слов — диалога, взаимной благодарности, любви. Здесь — итог экранного повествования.
Идея понравилась Вере Федоровне, она не уставала повторять: «Танечка, не забудьте снять сцену, которую Вы придумали!»
Но как радовалась, как веселилась Вера Федоровна каждой мелочи, каждой найденной нами экранной подробности. Показываем материал следующей нашей совместной картины «Рано утром». Идет эпизод, в котором кавалер провожает нашу юную героиню. Вдруг — взрыв восторга. Ничего не понимаю. А сквозь смех прорываются слова Веры Федоровны: «Смотрите, кеды, кеды!» И действительно, кавалер обут в кеды. «Танечка, как это хорошо вы придумали!» Деталь была случайной, я вовсе не придавала ей значения и уж никак не рассчитывала на подобную реакцию. Но именно в этих самых кедах Вера Федоровна увидела очень важный штрих характеристики нового поколения, стремление к свободе от регламентов, к спортивности. Сегодня, наблюдая молодежь в кроссовках, куртках, вязаных спортивных шапках, догадываюсь о причине отклика Веры Федоровны на случайную подробность. Было в ней умение схватить, увидеть и понять внутренние тенденции времени, перемены, смысл которых столь важно подметить вовремя.
Думаю, что эти финальные эпизоды были особенно дороги Вере Федоровне. В картине, как мне кажется, проскользнули биографические мотивы. Ведь именно так относилась Панова к своим детям. Однажды я навестила ее и увидела нераспакованные чемоданы: Вера Федоровна только что вернулась с какого-то симпозиума. Открыла один, чтобы достать носовой платок (платки всегда были кипенно-белыми), и я увидела фотографии ее детей и внуков. «Неужели вы возите их с собой?» — спросила я и получила краткий ответ: «Да, всегда».
Войдя в новый для нее мир кино, Вера Федоровна легко и естественно устанавливала контакты с людьми и, находя своих, близких по душе, радовалась искренне, как ребенок. Непосредственность реакций подчас ставила меня в тупик. Помню, как однажды я стала настойчиво требовать пояснений к одному эпизоду, записанному, как мне казалось, слишком конспективно. Вера Федоровна сначала сердито отмалчивалась, а затем шваркнула сценарий об пол: «Сами пишите!» Догадаться о том, что случилось, было нетрудно. Моя настырность была неуместна, нужно было все обдумать, поразмышлять, а я торопила события. И, поняв свою ошибку, я, стараясь быть спокойной, подняла сценарий и сказала: «Давайте работать дальше. На чем мы остановились?» И Вера Федоровна, словно обрадовавшись найденному выходу, послушно села за стол.
Но там, где дело касалось вопросов принципиальных, Вера Федоровна никогда не проявляла смирения. В Ленинграде на обсуждении фильма «Евдокия» случилось вот что. После нескольких выступлений слово взял человек, изложивший целый реестр претензий. Суть их сводилась к следующему: кто такая Евдокия? Просто домохозяйка? Почему не показан, не прослежен ее рост? Монолог был прерван — Вера Федоровна стукнула кулаком по столу: «А кто это сказал и где есть такой закон, что человек должен обязательно вырасти до министра или директора завода? Достаточно стать матерью, достаточно стать человеком!» В этом Вера Федоровна была непоколебима, в этом был пафос ее творчества, главная заповедь ее жизни. В том давнем споре — многое было произнесено, но кое о чем мы договорили уже вдвоем. «Все это верно, но не нужно думать, что если женщина родила, то уже безгрешна», — мерилом личности для Веры Федоровны был не отдельный поступок, но сама длительная человеческая жизнь.
Дружба была для Веры Федоровны чувством святым. Она никогда не забывала поздравить с праздником, передать приветы всем, кто был ей дорог. Даже мимолетные встречи с людьми оставляли в их памяти светлый след. Она никогда, с первых дней нашего общения, не забывала поинтересоваться: как живу, хочу ли есть? И это материнское отношение создавало особую атмосферу родственности, душевного спокойствия.
Вера Федоровна очень настаивала, чтобы я с оператором П.Катаевым непременно приехала на ее юбилей. С невероятными трудностями добирались мы до Ленинграда и, конечно, опоздали: погода была нелетная. Когда прилетели — вечер уже закончился, и мы отправились в гостиницу. Там нам сказали, что о нас спрашивали от Пановой. Мы позвонили. «Ничего страшного не случилось, — обрадовавшись нашему приезду, сказала Вера Федоровна, — все было официально и торжественно. Ждем вас завтра». Это была наша предпоследняя встреча. В ресторане прямо у лифта всех гостей встречала Вера Федоровна и сама распределяла гостей за столики. Огромный стол во всю ширину зала был занят семьей и близкими. Гостей же наша хозяйка рассадила так, чтобы между ними, не всегда хорошо знакомыми, очень быстро установились дружелюбные, добрые отношения. Хорошо понимая людей, Вера Федоровна замечательно «срежиссировала» этот вечер. Для каждого — на протяжении банкета Вера Федоровна подошла ко всем столикам — у нее нашлись особые слова. Мне она сказала: «Я хочу выпить за вас, за вашу маму. Хочу, чтобы у вас все получалось» — и пригубила рюмку. Как она была весела в тот вечер, как красива! И тогда, когда двигалась по залу, и когда танцевала «русскую».
После этого замечательного праздника мы переписывались, строили планы на будущее. После двух постановок казалось естественным продолжать содружество. Из Комарова после больницы Вера Федоровна писала: «Танечка! Старость — это такая гадость...» И я понимала, что хочет она сказать мне. Ведь была она человеком гордым, с повышенным чувством собственного достоинства. И осанка у нее была особая, и ходила она, легко «выбрасывая» очень маленькие свои ноги, неся свое полное тело свободно и независимо. Болезнь была для нее непереносимой, так как делала ее беспомощной, отрывала от своих забот, детей. Как только я узнала, что она возвратилась домой, поехала в Ленинград. Было воскресенье. Мы провели вместе весь день, говорили о моей работе, о жизни, о будущем. Вечером я уехала. Это была наша последняя встреча...
Перебирая в памяти далекие и не столь далекие события, вновь переживая прожитое, с горечью понимаешь, сколько упущено возможностей, сколько не сказано слов необходимых, важных для меня. Ведь именно жизнь и книги, сама личность Веры Федоровны вывели меня к основной теме творчества — к теме ответственности каждого человека за самого себя, к победе этого человека над стихией обстоятельств и суеты. Теперь я это знаю, как знаю и то, что в любом роде деятельности каждодневно нужно относиться к людям не формально, отдавать им все, что можешь, — близким, друзьям, сотрудникам, ученикам. Так жили, так чувствовали мои учителя, так поступал Сергей Аполлинариевич, так относилась ко мне Вера Федоровна. И мне хочется здесь сказать об этих нравственных уроках, которые принесли мне эти воспоминания.
Теперь, когда ставлю точку, понимаю, что опасения мои были безосновательны: написано только то малое, что можно высказать на бумаге, но со мной остался весь потаенный и, может быть, еще не до конца мною осмысленный опыт общения с Верой Федоровной — с удивительным человеком, замечательным писателем. Остались ее мысли, которые вспоминаю всегда, когда нужно решать трудные жизненные и творческие вопросы, остаются ее яркие эмоции — как пересказать своеобразие ее гнева, когда он словно назревал где-то внутри, проступал пятнами на шее, а затем прорывался в жесте или строгом слове? Как передать ее смех, который начинался как-то беззвучно, таился в глазах, а потом охватывал все ее массивную фигуру, захватывал всех? Как передать ощущения теплоты и родства, которые вносила она в жизнь людей? Все это остается со мной, как мое личное богатство.
Человек, внушающий веру и надежду. В сб.: Воспоминания о В.Пановой. — М.Сов.писатель. 1988.