Таймлайн
Выберите год или временной промежуток, чтобы посмотреть все материалы этого периода
1912
1913
1914
1915
1916
1917
1918
1919
1920
1921
1922
1923
1924
1925
1926
1927
1928
1929
1930
1931
1932
1933
1934
1935
1936
1937
1938
1939
1940
1941
1942
1943
1944
1945
1946
1947
1948
1949
1950
1951
1952
1953
1954
1955
1956
1957
1958
1959
1960
1961
1962
1963
1964
1965
1966
1967
1968
1969
1970
1971
1972
1973
1974
1975
1976
1977
1978
1979
1980
1981
1982
1983
1984
1985
1986
1987
1988
1989
1990
1991
1992
1993
1994
1995
1996
1997
1998
1999
2000
2001
2002
2003
2004
2005
2006
2007
2008
2009
2010
2011
2012
2013
2014
2015
2016
2017
2018
2019
2020
2021
2022
2023
2024
2025
Таймлайн
19122025
0 материалов
Поделиться
«Сидел и молча слушал»
Анатолий Гребнев о Шукшине

К моменту, когда я начинал свои труды в кинематографе, Марлен Хуциев был уже признанным режиссером — поставил «Весну на Заречной улице», — и когда мы однажды крепко поспорили с Карасиком — режиссер, как всегда, требовал переделок, сценарист стоял, как скала, и кто-то должен был нас рассудить, — выбор пал на Марлена.

Он довольно быстро прочел сценарий и сам пришел к нам для разговора, как и обещал. Съемочная группа занимала номер в гостинице «Центральная», на Горького. Был Марлен не один. Я уже знал тогда его обыкновение, тоже чисто тбилисское, ходить всегда и всюду вдвоем, в чьем-то сопровождении, или на худой конец самому кого-то сопровождать по его делам. Это, кстати, замечательно показано у Отара Иоселиани в «Листопаде»: там они все время вдвоем, большой и маленький... Так вот, сопровождал Марлена на этот раз мрачноватый молодой человек в шинели и гимнастерке. Он сидел и молча слушал наш разговор. «Наш студент режиссерского факультета, — представил его Марлен. — Снимается у меня в картине «Два Федора». Вообще, между прочим, пишущий парень. Такие занятные рассказы. Вася, у тебя ничего нет с собой? Он их прямо — в блокнот...»

Впоследствии Шукшин и я, коротая вечера в Болшеве, в «красном домике», вспоминали эту сцену нашего знакомства. Тогда он так и не проронил ни слова. А годы спустя воспроизвел мне весь тогдашний разговор, между Марленом, Карасиком и мной, мною уже забытый... <…>

С Шукшиным мы оказались в одном домике, красном, вдвоем. В тот год, 1970-й, если не ошибаюсь, я прожил в этом домике всю зиму, занимаясь бесконечными поправками к сценарию «Визит вежливости», который мы писали с Райзманом, и параллельно, тайком от Райзмана, делая что-то свое. Соседи в домике менялась. Сначала это были шахматисты — тогдашний чемпион мира Борис Спасский и с ним еще три гроссмейстера. Каким ветром их сюда занесло? <…>

Шахматистов в красном домике сменил Шукшин. Он поселился в комнате напротив моей, третья оставалась пустой, в ней мы устраивали вечерние чаепития — чаще всего вдвоем, иногда с гостями, но без крепких напитков. «Это когда я еще пил», — говорил Шукшин, вспоминая какой-нибудь эпизод из прошлой жизни. «А знаешь, почему я бросил? Утром — стыдно...»

Занимался он в тот месяц «Степаном Разиным», давно написанным и уже однажды зарубленным в инстанциях; теперь вдруг забрезжила надежда: появился какой-то немец-продюсер, предложил выгодный контракт, Шукшина срочно вызвали к начальству и попросили расширить сценарий, сделав из двух серий три — такое условие поставил немец. Это оказалось трудным делом, Шукшин, по его словам, проклял всё на свете и уж сам был не рад, что взялся, но работал.

В то время не было еще «Калины красной», проза Шукшина только-только становилась известной; не знаю, существовали ли уже «Сапожки», «Жена мужа в Париж провожала» — этот рассказ я считаю гениальным, вообще прозу Шукшина, по видимости бесхитростно простую, на самом же деле глубокую и значительную; эти рассказы, в которых именно рассказано, отношу к высоким образцам искусства. В ту зиму, повторяю, зрелая проза Шукшина только начиналась, лучший фильм его был впереди, но Егор Прокудин из «Калины красной» уже существовал — русский человек, не купленный, злой, страдающий, в пространстве между брошенной деревней и чужим, неуютным городом пятиэтажек. Скоро он будет явлен и станет любовью миллионов близких по судьбе и духу людей, а сейчас он жил со мной по соседству.

За годы после смерти Шукшина кто только не писал воспоминаний о нем. Даже бывший наш министр Романов опубликовал свой мемуар в журнале «Искусство кино», где, в частности, рассказывает, какие поправки давал Шукшину и как тот болезненно на них реагировал (речь шла, помнится, о фильме «Ваш сын и брат»). Так что каждому, очевидно, есть что вспомнить. Я пишу сейчас эти странички в осторожной надежде добавить что-то свое, быть может, никем еще не рассказанное и неизвестное.

Он поразил меня страстностью натуры. Вечерами, как все нормальные люди в Болшеве, мы крутили «Спидолу», слушали «голоса». Без комментариев не обходилось. Но что интересно: в его отношении к властям не было интеллигентского брюзжания, свойственного всем нам — кому в большей степени, кому в меньшей. Он не брюзжал, не насмешничал — он ненавидел. Были три объекта ненависти, три предмета, по поводу которых, если заходил разговор, он не мог рассуждать спокойно: это, во-первых, разумеется, колхозы, во-вторых, чекисты, и в-третьих, как ни странно, великий пролетарский писатель Максим Горький. "Ну что уж ты так к нему прицепился«,- заметил я однажды. И услышал в ответ: «Это он, сука такая, внушил Сталину, что крестьянство — слепая стихия, которую надо укротить». Не знаю, где он это вычитал, но был в этом уверен, крестьянство же, судьба крестьянства была его непреходящей болью, но это, наверное, факт общеизвестный.

Притом в рассуждениях своих, как и в произведениях, был он далек от идеализации сельского народа и уж никак не считал деревню хранительницей и оплотом добрых патриархальных начал. В нем жила обида, и вот какая: они с сестрой росли без отца, расстрелянного в тридцать седьмом, и — «бывало, выйдешь к колодцу, тебе кричит вся деревня: «У-у, вражонок!» Ни сочувствия, ни милосердия от земляков-сельчан.

После школы служил он, оказывается, на флоте, на Черноморском; попал на корабль, предназначенный для радиоперехвата, в команду дешифровальщиков, так, кажется, это называлось. Прослужил четыре года вместо положенных пяти: заработал язву желудка и был комиссован. Воспоминания о флоте были также непатриотические.

Это не мешало ему состоять в партии, куда он вступил, вероятно, там же на флоте (в Энциклопедическом словаре указан 1955 год, у них там отмечены такие даты). Насколько я знаю, он исправно посещал собрания, не говорил лишнего где не надо, ничего не «подписывал», одним словом, не лез на рожон, оберегая свое благополучие для главного дела жизни — и тут уж он не солгал ни единой строчкой. Так тоже можно. И, признаюсь, такой вариант общественного поведения мне ближе всякого другого. Как там у Есенина: «Отдам всю душу Октябрю и Маю, но только лиры милой — не отдам!»

Годы спустя, возвращаясь мыслями к тем ночным разговорам, я задавался вопросом: с кем, интересно, был бы Шукшин сегодня, доживи он до этих дней? Я имею в виду, конечно, политические взгляды, так разделившие нас всех, да и взгляды литературные тоже, одно с другим связано, как это ни печально. Уже и тогда, в пору наших с ним общений, поговаривали, что Вася, мол, не чужд агрессивного национализма, что он не прочь, мол, высказаться в определенном роде о евреях, и так далее. Я всегда доказывал, что это не так, что Вася человек как раз иной ориентации, ссылался на дружбу его с «Новым миром» Твардовского и, наоборот, разрыв с «Октябрем» Кочетова, что само по себе было характеристикой. Название журнала звучало, как обозначение одной из двух непримиримых партий; партии уже были! Сам Шукшин красочно описывал мне, как он был поначалу пригрет «Октябрем» и даже напечатался там, но вот однажды — сидит у них в редакции, в большой комнате, и видит вдруг: все встают. В чем дело? А это редактор вошел, Кочетов, вот они и повставали. «Ну, думаю, шалишь, — продолжал Шукшин, чтобы я так вставал? Да ни за что на свете! Пошел потихоньку к двери, да и был таков».

Пришлось к слову: в павильоне «Мосфильма», на съемках фильма «Освобождение», он был свидетелем того, как встали по стойке «смирно» и отдали честь генералы — консультант фильма, генерал армии, со свитой — при виде товарища Сталина — грузинского актера в роли товарища Сталина. Шукшин оказался там в качестве исполнителя роли маршала Конева — упросил режиссер. Прежнего исполнителя пришлось снять с роли, его забраковал сам маршал, не найдя достаточного сходства. А ты, мол, как раз похож — выручай... И вот такая сцена. Шукшин божился, что не придумал ее. Показывал в лицах. По стойке «смирно» — и руку к козырьку!

По поводу «Нового мира» советовался: что делать? Только что сняли Твардовского, разгромили редакцию. А у меня там два рассказа идут в номер. Забрать или оставить?

Прошло время, и Вася наш, как рассказывали, стал водить дружбу со своим тезкой Беловым, а печататься даже не в «Октябре», а в «Нашем современнике». Белов, несчастный, каким он кажется, закомплексованный, лишенный улыбки человек, притом автор «Привычного дела» — без преувеличения шедевра русской словесности,- отличался даже и в своем стане неприкрытой злобной ксенофобией. Позже, уже в годы Горбачева, он ударился в политику, но представлял почему-то КПСС, хотя по логике должен был находиться по другую сторону. Но кто их поймет? Замечено только, что политическая и всякая подобная деятельность развивается тогда, когда иссякает художественный дар.

Не знаю, что там и как, только думаю, что для страстного, постоянно взыскующего истины Шукшина и это вот увлечение было не последним. И почему-то не вижу его среди нынешних коммунистов (это уж точно), как и в стане демократов, вообще в каком-нибудь стане.

Так мы жили в нашем красном домике, почти не разлучаясь весь месяц, если не считать субботних и воскресных дней, когда к Васе приезжала семья. Тут происходили какие-то странности: Вася с женой Лидой и двумя девочками я их помню в шубках, укутанных, два таких колобка — удалялся к себе, и эти два дня мы почти не общались. В воскресенье вечером, проводив их на электричку, Вася возвращался и уже с порога оживленно, как ни в чем не бывало, обращался ко мне, потирая замерзшие руки: «Ну что, чайку? Как там твой кипятильник — цел?» И так — до следующих выходных...

Весной того же года, месяца два спустя после красного домика, встретив его где-то на студии, я спросил, что там у него с «Разиным», ведь еще при мне, чертыхаясь, он закончил работу. Вася грустно махнул рукой: зарубили.

— Что, опять?

— Да, представь себе! Б. сказал (тут он назвал высокопоставленного чиновника в Госкино, человека умного и циничного): «Что, русский бунт хочешь показать? Не дадим, не надейся!»

Жить ему оставалось четыре года.

Из книги: Гребнев А. Записки последнего сценариста. М.: Алгоритм. 2000.

Поделиться

К сожалению, браузер, которым вы пользуйтесь, устарел и не позволяет корректно отображать сайт. Пожалуйста, установите любой из современных браузеров, например:

Google Chrome Firefox Opera