«Братья» — вот ключевое слово в «Броненосце „Потемкин“». «Братья! В кого стреляешь?!» — эти слова сделавшего свой выбор Вакулинчука срывают готовящееся преступление братоубийства. В замечательной речевой неправильности — несогласовании множественного и единственного чисел — по точному наблюдению Наума Клеймана, заключен глубинный смысл. Свободный выбор — личное дело каждого. К каждому по отдельности и обращается герой, ибо только в результате выбора, посредством выбора каждый может осознать общую братскую природу. Вакулинчук добровольно приносит искупительную жертву и повисает, смертельно раненный, раскинув руки, в позе распятого, так что композиция следующего кадра с матросами, вносящими на палубу тело, подчеркнуто отсылает к снятию с креста. Равно как и композиция кадра с группой женщин у тела героя на молу отчетливо ассоциируется с оплакиванием Христа. А клятва, произносимая над телом Вакулинчука девушкой-бундовкой, столь же явно перекликается с евангельским «несть ни еллина, ни иудея». Примеры можно множить постоянно, вплоть до финала, где напряженное «Выстрел? Или...» сменяется ликующим «Братья!», и мятежный броненосец, пройдя через адмиральскую эскадру «без единого выстрела», в финальном кадре как бы возносится над залом.
Но именно столкновение с этой надчеловеческой силой и преодоление ее открывает возможность выхода на новый уровень человеческих отношений. Пробуждает сознание: дает жизнь душе, доселе спавшей — то есть пребывавшей в мире тяжких снов. Отсюда заторможенность и сомнамбуличность поведения Матери и Парня в начальных сценах пудовкинских фильмов, женщин-крестьянок в зачине довженковского «Арсенала», Продавщицы в первых частях «Нового Вавилона» и т. д. Застывшее выражение тоскливой покорности выглядит маской поверх неведомого нам пока лица.
Это общее для новой сюжетной модели исходное состояние буквализовано Эйзенштейном в «Потемкине» — в первых же кадрах мы видим спящих матросов, причем изображение прокомментировано титром: «Тяжел и беспокоен сон сменившейся команды».
То есть пребывание в сновидческом мире языческого имперского кошмара с его перевернутыми пропорциями (кстати, и перевернутость — один из наиболее распространенных в различных мифологиях атрибутов «того света») оказывается пребыванием в мире смерти. Соответственно, силы, стремящиеся удержать человека в этом состоянии, преграждающие путь к осуществлению великой возможности всеобщего единения, — суть силы смерти. И если смерть — это утрата лица то ли полным сращением его с навязанной маской, то ли стиранием лица вообще (так у Эйзенштейна брезент, который подстилают под ноги казнимых, набрасывается поверх голов, закрывая лица), то противостояние ей — это борьба за обретение собственного лица. За право выбора собственной судьбы.
«Вакулинчук решается» — этот титр предшествует плану поднимаемого горе лица и следующему за ним призыву «Братья!». Сюжет пробуждения классового сознания есть здесь конкретная форма, в которой воплощается общий для культурной модели сюжет пробуждения сознания личностного. И тогда восстание против правящего эксплуататорского класса обретает вид противостояния живого лица обезличивающему языческому хаосу — миру неподвижных масок и личин. В этом контексте чрезвычайно значима сама форма расправы восставших с угнетателями, равно как и определения, им даваемые. Их не расстреливают, но сбрасывают сверху вниз. У Эйзенштейна такие параметры, как верх и низ, день и ночь, всегда насыщены глубинным смыслом. Если угнетатели являют собой силы смерти, то они и отправляются, загоняются обратно в тот нижний мир, из которого пришли. На принадлежность к разряду хтонических чудовищ указывает и клич восставших: «Братья, бей драконов!».
Еще примечательней образ корабельного священника. Лицо, буквально закрытое обильной растительностью, по типажу наглядно становится в один ряд со статуей царя в «Октябре» и внешностью отца Степка в «Бежином луге». Крест, которым он благословляет братоубийство, вонзается затем в палубу, как палаческий топор. По всем признакам, этот священник — лжепастырь, что становится окончательно ясно, когда его сталкивают по лестнице в трюм со словами «Убирайся, халдей!» (то есть язычник). Официальные атрибуты христианства лишены здесь своего подлинного, живого смысла. Это мертвые (в буквальном смысле, если вспомнить функцию креста священника в фильме) предметы, лишенные приписываемого им содержания, полые, как царская статуя в «Октябре».
Тогда важный смысл можно увидеть в такой детали, как отсутствие нательных крестов у матросов. Их не может быть еще, поскольку мистерия пришествия и страстей лишь предстоит непосредственно по ходу фильма. По ходу революции.
Она преображает, рождает заново, вводя в новое царство, как его ни назови, но непременно — царство. Например, «светлое царство социализма» с плакатного лозунга, видением которого заворожен юный герой «Школы» Аркадия Гайдара, еще один ровесник наших героев:
Это «светлое царство», которое пролетариат должен был завоевать, увлекало меня загадочной невиданной красотою еще больше, чем далекие экзотические страны манят начитавшихся Майн Рида школьников. Те страны, как ни далеки они, все же разведаны, поделены и нанесены на скучные школьные карты. А это «светлое царство», о котором упоминал плакат, не было еще никем завоевано. Ни одна человеческая нога не ступала по его необыкновенным владениям.
«Если не обратитесь и не будете как дети...»
Не эмблематичен ли в таком случае мальчишка из финальных сцен «Октября», в упоении дрыгающий ногами, взобравшись на опустевший царский трон? И догадывался ли тогда кто-нибудь из них, какие катастрофические коллизии в их общей судьбе таит в себе этот кадр; какой жутью обернется он менее чем двадцать лет спустя в последней картине создателя «Октября» — «Иване Грозном»?