Слишком конкретная реальность
«Новая вещественность» в фильмах Маргариты Барской.
В годы оттепели условием полной реабилитации жертв сталинизма было официальное подчеркивание, что они пострадали «невинно» — были, мол, истинными коммунистами и патриотами. Иначе за что же их «прощать»? Так же обосновали и творческую реабилитацию Барской — мол, как и положено советскому художнику, она добросовестно трудилась на благо родимого социалистического реализма, только адаптированного для детей, а все ее особые достоинства — это умение с ними работать. Негусто.
Как могли влиять на эту скучнейшую особу модернистские течения «загнивающего Запада»? Однако они не просто «прорывались» сквозь художественную ткань ее произведений, а определяли их поэтику. Оригинальность творческой фигуры Барской — в том, что свои слепки с индивидуальной пластики исполнителей она сознательно соединяла с принципами относительно локального направления в культуре XX века, которое считалось не приспособленным для улавливания непроизвольного трепета жизненных материй.

Оно заявило о себе на выставке 1925 года в Мангейме и было названо «новой вещественностью». Художники этого направления, как говорилось в каталоге, стремились «возвратиться к позитивной и конкретной реальности» — что вроде бы естественно и понятно после взрыва экспериментального искусства, которое разнесло в клочья черты и контуры предметного мира и вообще словно бы отменило его как таковой. Но даже у самых консервативных приверженцев предметных форм работы этих художников вызывали оторопь — в некую «новую целостность» они с очевидностью «собирали» совсем не то или не совсем то, что якобы было «разрушено» неистовыми низвергателями традиций. Нарочито обыденные и «неизящные» фактуры изображались ими столь же «неизящно» — не только без всяких прикрас, «как есть», но с той избыточной детализацией, которая для традиционной структуры художественного образа, где «важное» обычно отделялось от «неважного», казалась просто ненужной.

Если учесть влияние этого течения на творчество Барской, то многое в его истолковании встанет на свое место. Так, сама деформированная фигура того школяра, что спрашивал про опоздавшего «Воробья», сразу укажет на ее впечатление от таких работ Георга Гросса середины 1920-х, как портреты поэта-экспрессиониста Макса Германа-Нейсе (1886–1941), где художник не скрывает, а, напротив, наглядно фиксирует сходное увечье «модели». Легко, конечно, сказать, что Барская, советский режиссер, да еще основоположник детского кино, знать не знала даже названия столь диковинной ветви модернизма, как «новая вещественность», а просто работала в «совпадающей» манере.
Сам термин она, может, и не знала, а вот картины мастеров этого направления наверняка видела — причем именно тогда, когда снимала «свою» Германию.
В 1931 году холсты немецких художников экспонировались на большой «Антиимпериалистической выставке» в Парке культуры и отдыха. В 1932-м прогремела еще одна выставка с картинами из Германии «Революционное искусство в странах капитализма», устроенная в Государственном музее нового западного искусства, невероятно популярном из-за постоянной экспозиции с импрессионистами, Ван Гогом, Матиссом, Пикассо. «Новую вещественность» увидели в Москве «вовремя»: отстояв в очереди, которая четыре раза (!) опоясывала здание Исторического музея, в 1924 году можно было попасть на «Первую всеобщую германскую художественную выставку». 2 ноября 1924 года выходит газета «Известия». Яков Тугендхольд называет в ней выставку из Германии «громадным проломом в стене, отделяющей нас от Запада» и... тут же отшатывается от этого «пролома». «Удручающее впечатление, — пишет он, — впечатление ужаса, <...> внутреннего надлома, почти бредовых галлюцинаций».
«Социальное» крыло «новой вещественности» источало рефлекторное неприятие капитализма. Но именно там, где без устали голосили о «загнивающем Западе», — не так уж и прославляли Георга Гросса и Отто Дикса, сильнее всех и выразивших само это беспредельное гниение. Выходило, что их радикальные образные высказывания вполне нежелательны для оглашения среди самых сознательных в мире граждан. Странно — ведь за протест против капитализма советские искусствоведы иной раз одаривали индульгенцией и самое сомнительное, с их точки зрения, явление культуры Запада. «Новая вещественность» ее не удостоилась — сам этот термин, изредка встречавшийся в их трудах, сопровождался конвоем раздумчивых оговорок: «с одной стороны... с другой стороны». Даже Анатолий Васильевич Луначарский, обожавший Гросса, со вздохом отмечал, «что порою его рисунки чрезвычайно циничны...». Протест, мол, протестом, но... какой-то он тут странный, «неправильный», густо пропитанный прямо-таки биологической патологией. И добро бы художники для яркости проклятий пристегивали ее к язвам капитализма — нет, она была здесь вполне безотносительной к классовой сути показанных явлений. Ясно, что при художественной оптике, присущей «новой вещественности», эта патология будет проступать словно бы изнутри изображений не только капиталистической, но и любой иной реальности, включая самую передовую и революционную.

В советском искусствоведении существовала гипотеза о «новой вещественности» как иррациональной форме заклятия социального хаоса. Эта версия вполне логично соотносится и с творчеством Барской, работавшей под воздействием этого течения. Из «новой вещественности» в ее ленту «Рваные башмаки» пришли не одни типажи.
Мир вокруг героев этого фильма словно составлен из объемных объектов правильной формы. Дети выходят из-за грани огромного куба — строй этих стандартных сооружений неясного назначения вытянут вдоль дороги. Взгорье, по которому карабкаются ребятишки, — вылитый скат пирамидального террикона. Ввысь уходят рифленые, с номерами-цифрами в рост человека, стены портовых ангаров, в вакуумной пустоте которых гулко отдаются звуки голосов и шагов. Среда этого фильма — явно искусственного происхождения, но кажется, что составляющие ее геометричные формы нерукотворны: даже самые функциональные промышленные объекты словно созданы здесь из каких-то неведомых пород и пребывают в незыблемости, как древние пирамиды. Выступ мола, как бы вдвинутый в море, должен, казалось, выглядеть чужеродным средь омывающей его стихии. Но она здесь так же извечна и метафизична, что и этот громоздкий параллелепипед.

Пустоватые города, изображенные Георгом Гроссом на холстах 1920 года, словно сложены из ровных стандартных кубиков. Их населяют то ли манекены, то ли — инвалиды с протезами вместо культей. Тела этих обитателей словно состоят из обточенных цилиндриков, а вместо голов у них — столь же гладкие, округлые или яйцевидные, болвашки. Как и положено манекенам, они застыли здесь в самых нелепых искусственных позах. У Барской же — никаких манекенов. Выщербленные бетонные плиты сползают к морю, но на них сидят живые и трогательные малыши, вихрастый Буби в картузике и его подружка Эмма — ушастенькая, с тонкой шейкой и гладкой стрижкой «под мальчика», — и поют, горемыки, свои грустные песенки. Морские стихии забраны гранитом —но в их искрящихся волнах азартно плещутся радостные и, как им здесь и положено, совершенно голые мальчишки. Совсем уж изумляет, что Барская заставляет их во всей своей природной красе друг за дружкой взбегать по ступеням набережной — видно, с каким удовольствием снимались кадры с этими отнюдь не малыми детушками. Столь смелое изображение явно навеяно мифом о рождении из животворных водных стихий прекрасной и нагой Венеры — ясно, что в годы первых пятилеток авторы вряд ли широко оповещали об этом очевиднейшем источнике их «телесных» кадров. А при нужде — вероятно, пустились бы в идеологически верные, но крайне витиеватые рассуждения: если сама жизнь материалистически зародилась в морских стихиях, отчего бы и революционному бурлению не воплотиться в образе здоровых, прокаленных солнцем и просоленных морской пеной пролетарских детей, из этой же пены и под этим солнцем возникающих, — стихия рождает стихию! Над сумрачной Германией словно зазвенел бодрый советский девиз «Солнце, воздух и вода — наши лучшие друзья», и вместо унылых мотивов болезненной «новой вещественности» грянул мажорный Александр Дейнека с его культом здоровых спортивных тел, хотя его «Будущие летчики» (1937) к моменту съемок фильма еще не написаны.
